Г А Л Л И Я, 1 9 9 2

«Была на свете когда-то такая страна — Франция. Хотите посмотреть? Пожалуйста! – Помните? Кристиан Жак, «Фанфан-Тюльпан» и несравненный говорок Зиновия Гердта... – Женщины были очаровательны, а мужчины предавались своему любимому занятию — войне».

Мы провели во Франции две недели и откатали по ней 2200 км. Черт возьми, все оказалось как в фильме. И женщины очаровательны, и мужчины воюют. Женщины неподражаемо носят свои юбки. А мужчины используют сельскохозяйственные орудия, как боевые: через неделю после нашего убытия из Парижа в поездку по стране они осадили столицу комбайнами и перерезали все коммуникации. Против крестьян были брошены танки и десантники. Война за и против Маастрихстских соглашений.

Ловлю себя на скороговорке. Так случается, когда впечатлений много. Все норовят пролезть без очереди. Так и тянет втиснуть увиденное в единственную длинную фразу.

Мы начали путешествие в Париже, но Парижем я намерен закончить эти путевые заметки. В конце концов, Париж есть Париж, о нем и так наслышаны все.

Путь наш лежал на север. Пасмурным теплым утром 18 июня мы выехали в Руан.



МЫ

Мы — это группа туристов, совершавших стандартный тур компании «Америкэн экспресс» в сопровождении экскурсовода этой компании Жерара Вене.

С экскурсоводом нам повезло. Небольшого росточка очкарик-интеллигент, но с такой деловой хваткой, что ни в одном месте мы ни минуты не ждали ни автобуса, ни гостиницы, ни экскурсии. Нам мог достаться экскурсовод-англичанин, не имеющий проблем с английским, но не любящий Франции. Или – это хуже – экскурсовод, не любящий своей специальности. Или не любящий ни того, ни другого. Но нам выпал счастливый билет: интеллектуал-француз, окончивший исторический факультет Парижского университета, любящий и Францию, и свой хлопотливый труд, и притом великолепно владеющий английским. Повезло и с водителем, миниатюрным тунисцем по имени Садык. Нас не качнуло ни на одном повороте, мы ни разу не расширили испуганно глаз на порядком перегруженных дорогах Иль-де-Франса и Ривьеры. Впрочем, с водителями, наверно, всем везет. На автобусах и траках Франции установлены мониторы, записывающие скорость движения. Мало того, шоферов сделали ответственными за своевременную доставку кассеты в дорожную службу полиции — беспримерное издевательство! При таких порядках не разгонишься. Просто, наш водитель был молчаливо симпатичен. И мы знали, что автобус всегда ждет нас, падающих с ног от усталости и впечатлений, на условленном месте. В путешествии такая уверенность существенна.

Но главное, конечно, то, что повезло с группой: одиннадцать (!) человек и ни единого привереды. И все в состоянии ходить — условие непременное, но понятное не всякому, пускающемуся в такую поездку.

Из одиннадцати пятеро были китайцы: семья из Гонконга, живущая в Штатах, с двумя дочерьми, и молодая китаянка, жена молодого американского парня — единственного стопроцентного американца в нашей группе.

Еще была девочка-иранка по имени Ширин, которую я поразил тем, что угадал имя ее жениха (Фархад, конечно, кто бы не угадал…) Ширин, сказочная красавица и умница, и отличница, хотя и не комсомолка и не спортсменка, получила поездку в подарок от родителей, отметивших таким образом ее поступление в престижную и труднодоступную зубоврачебную школу.

Еще было двое американских евреев из Джексонвилла (Флорида) — Берни и Жаклин Симсы. Симсы протежируют русскоязычным беженцам из России. Отец Жаклин когда-то, видимо, при бегстве из Европы, прожил некоторое время в Париже. Симсы оказались вполне подготовлены к турне, в их культурном багаже сохранилось много европейского.

Еще была пара евреев русского происхождения — Майя и я. Майя, вдохновитель и организатор поездки (которой я всемерно противился), взяла ее в порядке «бери что дают» и вначале перепугала меня маршрутом. Я устал уже при чтении мест, в которых нам предстояло побывать.



НАЧАЛО ПУТИ

Итак, мы выехали в Руан и прибыли в него без приключений через два часа.

До приезда в Руан я помнил лишь о бесконечных этюдах Руанского собора Клода Моне — утром, вечером, в туман и вёдро. Жерар по пути пространно рассказывал о каком-то человеке по имени Женовакк («Обратите внимание, очень значительная фигура в истории Франции»). По прибытии в город я вспомнил, что здесь была судима и сожжена на базарной площади Жанна д’Арк. Вспомнил даже, что судью бесславного трибунала звали Кошон, что по-русски значит «свинья». И тут что-то в мозгах у меня прояснилось, и я понял (бывают же озарения!), что Жэновакк – это и есть Жанна д'Арк в непривычном для русского уха произношении и с ударением на последнем слоге.

Давно ли это было… Говорят, рельеф места, на котором пять с половиной сотен лет назад полыхал судейский костер, сохранился в неизменном виде. Неровный пустырь с валунами и цветами, на нем высоченный бетонный крест, а рядом деревянная, в виде паруса, часовня с витражами. Я сделал там несколько слайдов, исключительно из вежливости, витражи плохо выходят без подсветки снаружи, а день был пасмурный.

Ни я, ни мои спутники, ни Майя, организовавшая это хождение по Франции, не имели представления о том, как красив и значителен Руан. Он возник как поселение галлов и был завоеван римлянами еще в I веке до н.э. Нам сказали, что город сильно пострадал при битве за Нормандию летом 1944 года. Если и так, он восстановлен бережно и с уважением к стилю. А старые ансамбли попросту великолепны.

Собор оказался что надо. Мрачная ранняя готика. Еще лучше улочки вокруг него, с домами, свидетелями казни Жанны. На такой же улочке находится известная во Франции Руанская школа изящных искусств. Во двор с улицы ведет низкая и мрачная подворотня, во дворе, по периметру замкнутого каре, идет резной по дереву однообразный барельеф — черепа и берцовые кости. Двор окаймлен стеклянной галереей и вымощен неширокой полосой лишь у стен, а посреди, за низенькой оградкой, трава, деревья...

Здесь было кладбище. В чумном XIV веке, когда в Европе вымерли десятки, если не сотни миллионов, там, где теперь газон, хоронили трупы. Спустя сотню лет истлевшие кости жертв эпидемии раскопали и сложили в галерее. Зачем? Этого даже наш гид объяснить не мог.

В то время как бывшее чумное кладбище вдохновляет будущих служителей муз (хотя — мы не поленились уточнить — костей там больше нет), Дворец правосудия, построенный в самом начале XVI века, и сейчас служит по назначению. Дворец — фландрская кружевная готика. В нем расположено полицейское управление. Под левым крылом Дворца погребена одна из старейших в Европе синагог. Потенциальное место раскопок охраняется день и ночь.

В Руане мы позавтракали дивными бутербродами, надежно обустроенными в знаменитых французских булках. (Подумать только, и булки все те же!) Бутерброд, компоненты которого я не называю из экономии труднодоступного газетного пространства, назывался «американским» — возможно, за популярность у американских туристов. Как я их понимаю! Подобное место в Штатах процветало бы 24 часа в сутки. Вообще, американским пищевикам не мешало бы время от времени ездить во Францию. Правда, не пищевики, вернувшись домой, некоторое время чувствуют себя уныло.

Мы оставили Руан и вскоре прибыли в порт Онфлер — или Гонфлер, как начертано было на русских репродукциях с картин художников-импрессионистов, или Хонфлер, как произносил Жерар, — и там, что называется, выпали в осадок. Трудно представить что-то милее этого крохотного курортного городка. Понятно, почему художники толпились и продолжают толпиться в этом месте и множить более или менее удачные его изображения. Понятно также, почему приезжие этими изображениями соблазняются. Соблазнились и мы. Узкая бухта с яхтами, причаленными у фасадов старых домов, иные в одно окно; видно, как они надстраивались этаж за этажом ввиду дефицитности земли и растущей популярности курорта; изысканно серая, но разнотонная их окраска. Неожиданная в этом курортном месте крупнейшая в Европе деревянная церковь (если я не переврал свои записи, XIV века), холмы вокруг и море, видное неширокой по горизонту полосой на северо-западе, сразу за маяком, являли глазу, как старомодно выражались наши деды, картину необыкновенно приятную. Мы охотно продлили бы пребывание в этом городке, но нас влекло неумолимое расписание. Они так сродни было самой жизни, а наша реакция на него – самому жалкому из заклинаний наших: «Остановись, мгновенье!».

Вообще, этот первый после Парижа день путешествия оказался едва ли не самым насыщенным. В тот же день после Онфлера (Гонфлера, Хонфлера) мы прибыли в Кан, в музей Памяти, и там нас ждали впечатления совсем иного рода...



ЭХО ВОЙНЫ

В Каннах, которые неделю спустя мы проехали, не останавливаясь, по пути в Ниццу, Жерар рассказал забавную историю. Группа деловых людей из СНГ, не обремененных чрезмерными познаниями в географии (чего там, извозчик довезет!), отправилась на аукцион во Францию и… И приехала вместо Канн в Кан! Очень даже просто.

Мы приехали куда надо. (О Каннах в свое время…)

Мемориал Мира построен в окрестностях Кана в связи с близостью к пляжам Нормандии, с которых 6 июня 1944 года началось освобождение Франции. Кан был опорным пунктом немцев на побережье, они защищали его с отчаянием обреченных: от Франции до Рейна куда ближе, чем от Белоруссии. Каждый дом в городе был превращен в опорный пункт. Кан держался два месяца и оставлен был вермахтом лишь в связи с общей обстановкой в Нормандии. Город остался лежать в руинах. Как Сталинград. Страшно подумать, сколько мужества и самопожертвования могут проявить люди в борьбе за неправое дело. Впрочем, тогда уже пахло возмездием. Ну, а до этого?

Мемориал Мира в Кане напоминает о многом.

Предметных экспозиций в залах нет, лишь фотографии. Гитлер и его свита, лагеря смерти, пожары, развалины, трупы, трупы, трупы... Люди в миг превращения в трупы. Все то, что мы стараемся изгнать из памяти. Самая большая во всей экспозиции, огромная, словно экран, — фотография Маши Раскиной, с горлом, уже полузатянутым петлей, за миг до удушения, в тот день 17 октября 1941 года, когда нацисты повесили ее с товарищами-подпольщиками в Минске. То ли размер этой фотографии, то ли прекрасное лицо Маши с этой навсегда застывшей гримаской сдерживаемой муки и страха, уж не знаю что, ведь я не раз видел это фото в советских источниках с надписью «Казнь минских комсомольцев-подполыциков», так просто, без объяснений кто есть кто (НРСлово не так давно писало об истории этого фото), но мне сжало горло, и наравне с ненавистью к фашистским палачам я испытал равновеликую ненависть к советским идеологам с их формулировкой лица непатриотической национальности.

Я написал, что экспонатов в мемориале нет. За единственным исключением. В зале, смежном со стеной Маши Раскиной, стоят в полумраке стеклянные цилиндры сантиметров тридцати диаметром и высотой около метра. Они наполнены слоистым грунтом. Светлые полосы чередуются с темными. Не уверен, что все, проходящие этот зал без экскурсовода, расшифруют страшный экспонат. Но я видел такой же слоистый грунт раскопанным и цинично вышвырнутым на произвол дождям и ветрам советскими властями в долине Смерти, во Львове. Это экспонат и Катастрофы и усилий скрыть её. Трупы перекладывали дровами и сжигали. Пепел засыпали песком, наваливали новые трупы и снова сжигали. И опять, и опять... Слой пепла — слой песка. Слой пепла — слой песка. Пепел темный, песок светлый...

На выходе из мемориала мы посмотрели фильм, посвященный высадке в Нормандии. Гигантский экран, разделенный пополам: на одной половине готовят оборону немцы, на другой готовят высадку союзники. Безмолвные кадры: эскадра высадки в пути, самолеты в воздухе, парашютный десант, тишина, тишина — и взрыв, бой, бой, бой! По выходе из кинозала нас подвели к громадной электронной карте театра боевых действий в Нормандии. На звуковом фоне канонады разворачивалось перед нами прогрызание – день за днем – последнего перед Германией рубежа немецкой обороны.

Нас, обработанных советской пропагандистской машиной, учили, что союзники совершали по Европе увеселительную прогулку. Конечно, никто из воспитанных в Совдепии не может во время демонстрации фильма не вспомнить, что одновременно с высадкой в Нормандии грохотала на Востоке гигантская операция «Багратион». И там полегло столько!.. Но разве не гибли солдаты на Западе? Помните фильм «Самый длинный день»? Пляж Омаха-Бич? Туда мы прибыли на следующее утро.

Еще полусонными мы пересекли Кан, в котором, несмотря на двухмесячные уличные бои, нетронутыми сохранились руины замка Вильгельма Завоевателя и, кажется, все сколько-нибудь старинные церкви и аббатства. Ну, где нам снилось из-за нашего железного занавеса увидеть вещественные подтверждения истории? Она и вся-то казалась подспорьем теорий пролетариата и его исторической роли во всем на свете. Действующие лица истории подавались нам в виде конных или пеших кукол с мечами или перьями. А тут Вильгельм, такой живой и понятный, без памяти влюбленный в свою двоюродную сестру Матильду, принцессу Фландрскую, а она ему богобоязненно отказывала: церковь не поощряла браков между двоюродными. Есть мнения, что для Матильды это была отговорка. Папаша Вильгельма женился по любви — на дочери дубильщика кож. Чистопородная Матильда воротила нос от потенциальной свекрови, дочери кожевника. Но Вилли унаследовал страстный отцовский характер. После долгих уговоров влюбленный наконец отчаялся просить. В очередной приезд к дядюшке и тетушке он принялся колотить возлюбленную и таскать ее за волосы по всему замку. Перед таким доказательством любви не устояли ни классовые предрассудки, ни даже страх перед церковью. Здесь же в Кане они и похоронены, прожив вместе не такую уж долгую, но, кажется, счастливую жизнь.

А нам в школе талдычили о битве при Гастингсе, об укреплении королевской власти и об ухудшении положения крестьян в аспектах будущих пролетарских революций…

(Между прочим, в тот же день, в Байо, мы увидели изображение этого самого Вилли на знаменитом гобелене со сценами из его жизни. Такой симпатичный парнишка,ему ведь и сорока не было, когда он побил англо-саксов и сделался их королем, большеглазый, ни тебе бородки, ни усов тараканьих — а вот надо же, достиг…)

Спустя час после выезда из Кана мы снова прикоснулись к недавней истории. Автобус остановился у полукруглой колоннады с лоджиями по бокам. У каждой лоджии бронзовая урна. В центре семиметровая статуя прекрасного юноши взвивается к небу — то ли тело, то ли дух.

«Тихо», — предупреждает надпись у входа.

Это кладбище.

Тысячи белых крестов и могендовидов строго равняются на ухоженном газоне. Тишина. Под обрывом Ла-Манш.

Шестого июня сорок четвертого года здесь не было тихо. Это было место, где союзникам не повезло: погода была на стороне немцев, и сами они тоже были не робкого десятка. Здесь высаживался 5-й корпус 1-й американской армии. Почти все танки первого броска ушли на дно, потопленные высоким прибоем. А пеших десантников на голом пляже немцы встретили убийственным огнем. 9386 американских солдат и офицеров покоятся здесь. 307 надгробий помечены надписью «Неизвестный». Останки еще 14 тысяч американцев, погибших в первые дни высадки и первоначально захороненных здесь, были позднее возвращены в родную землю.

В таком месте возникают болезненные мысли: как долго люди ухаживают за мемориалами? Как долго помнят прошлое? Что случится, когда забудут? Довлеет дневи злоба его, и бесконечен кровавый дележ между вчерашними братьями. Прошлое будет ли уроком? Хочется верить, а не верится.



ОБЪЕДИНЕННАЯ ЕВРОПА

На американском континенте чувствуешь себя, словно на даче: новости доходят в приглушенном виде. После Штатов тревожно в Европе *. Европа кипит. Очаги напряженности излучают тревогу не только на Ближнем Востоке. Как раз во время нашего пребывания во Франции английские газеты возмутились: какое-то французское суденышко нарушило легитимное британское рыболовное пространство. Эти нарушения происходят постоянно. Смею прошептать: в обоих направлениях. Но мелочь стала соломинкой, переломившей терпение британской прессы: какое потрясение, устоит ли теперь великая империя?! За малым происшествием стоит возмущение бриттов длительной борьбой французских крестьян против Общего рынка и навязанных им — увы, необходимых — квот производства. Фермеры перехватывают английские транспорты и уничтожают продукты, доставленные для продажи во Франции. Жакерия XX века.

А что прикажете делать? 32 тысячи крестьянских хозяйств ежегодно разоряются и уходят в города. Крестьянская Франция — основа французской нации, носитель традиций и морали. Здоровая основа. Та, которая говорит «Нет!» великим революциям. Ее не обманешь лозунгами, не увлечешь модными течениями и не объедешь по кривой. Ее спасительному консерватизму обязана Франция своим сегодняшним ликом. И вот ее-то просто-напросто вышибают из жизни соглашения и квоты ЕЭС.

Как относиться к этому? Принимать? Отвергать? Плыть по течению? Дескать, перемелется — мука будет? А какая? Как в бывшей Югославии? Тогда – не лучше ли существующий статус-кво?

Потом, по окончании нашего путешествия, когда мы перелетали из Франции в Германию, с самолета не видно было границ. Под крылом проплывали все те же трудолюбиво ухоженные поля и города, которые не вчера встали. Но кто усомнится в наличии национального характера, пусть припомнит звуки речи — немецкой речи, французской речи. И я, изрядно в национальном смысле размытый — ни русский, ни украинец, ни еврей, ни американец, — с сочувствием припоминаю слова Жерара Вене по поводу Европейского экономического сообщества: «Через пятьдесят лет французской нации не будет. В Европе будет одна национальность — Homo economicus».

Если бы! Верится слабо.

Ладно, думаю, исторический процесс не остановить. Ладно, думаю, пусть бы она создавалась, эта новая европейская нация. Но устойчива ли будет? А ну как нет? Каков окажется период полураспада? Опять Босния и Герцеговина, Приднестровье и так далее? Если создание конгломератов и сопряжено с затратой энергии, то при их развале энергии выделяется во сто крат больше, чем было затрачено. Такой странный феномен. И вся энергия норовит выделиться в виде крови.

Так желать ли временного и непрочного объединения ради последующего черного передела?

Случилось нам быть свидетелями такой новости: футбольная сборная Германии проиграла датчанам 2:0. Казалось бы, ну и что? Ведь не французам – датчанам! Ну да, скажете тоже! Франция – ликовала. Мелочь, так сказать, но приятно.

А кровавые схватки между болельщиками национальных сборных? Это что, от избытка братской любви?

Впрочем, в этот второй день путешествия мы все видели сквозь ореол военного братства, в розовом настроении проехали прелестные городки Байо и Сент-Ло и подъехали к могучему, некогда неприступному и все еще прекрасному монастырю Монт-Сент-Мишель.

На этом утесе, за этими могучими стенами и башнями нам трудно пришлось без французского. Даже с английским. А Англия – вот она, через пролив. Жерар, видимо, почувствовал необходимость как-то обосновать упорное невежество соотечественников. Как истинный патриот, он нашел объяснение в том, что французский язык был и остается международным, на нем говорит значительная часть Азии и Африки, на нем предпочитает объясняться аристократия (где? в России?), поэтому-де французы не чувствуют необходимости изучать другие языки. Мы промолчали: объяснение не опровергало очевидной, к сожалению, ксенофобии французов.

В Монте-Карло (уже и не Франция, лишь ее зона влияния, население государства 27 тыс. и получить гражданство практически невозможно) с нами произошел такой эпизод. После экскурсии, устав и проголодавшись, мы группой в семь человек зашли в ресторан неподалеку от казино. Сделав заказ, спросили у официанта, где туалет, он любезно, на английском языке, сообщил нам, что туалет на площади позади казино. Туда бы мы и отправились, но, к счастью, другой официант услышал объяснение, перехватил нас и направил в нужном направлении, в трех шагах, в том же коридоре. Смешно?

К ксенофобии во Франции и вообще в Европе еще придется вернуться. Это становится проблемой номер один. А в Монт-Сен-Мишеле приходит в голову, что этот колосс, сооруженный на скале посреди отмели, больше всего похож на Вавилонскую башню со знаменитой картины Брейгеля. Помните? Это когда люди совместными усилиями стали воздвигать такое, что имело целью достигнуть Бога. И, возможно, достигли бы и стали богоподобными — если бы не разделение языков. В результате прекратились совместные усилия и начались повсеместные насилия.



ВНЕ ВРЕМЕНИ

В пасмурное утро мы покинули Монт-Сен-Мишель и повернули на юго-запад. Нам предстояло пересечь Францию и у испанской границы свернуть на восток — к Ницце и Монако.

Через два часа после Монт-Сен-Мишель мы снова увидели средневековую крепость, а вокруг нее городок Фужер. В крепости – теперь она служит концертным залом – поглазели на свадьбу, выходившую из церкви. Невеста с женихом, а за ними и вся свита в нецеремонном темпе галопировали к машинам: начинался дождь, да какой! «В Нормандии и Бретани 300 пасмурных дней в году и дожди здесь не редкость, — пропел нам Жерар. — На юге все наоборот. Там 300 солнечных дней в году, и дожди в диковинку».

Позже (и про себя, конечно) мы решили, что предусмотрительный гид не должен делать подобных заявлений: они так просто проверяются! В самом начале этого дневника я заметил, что нам повезло с гидом, с водителем, с группой. Нам повезло и с погодой: мы наслаждались прохладой на севере и вполне умеренной температурой на юге. Мы полной грудью вдыхали сухой европейский воздух, а дожди были редкими и не настолько сильными, чтобы это мешало увидеть запланированное. Но в Каркассоне, на засушливом юге, мы попали в такой ливень, что он посреди осмотра крепости загнал нас в гостиницу, где и продержал до утра. Дождь с грозой продолжался часов с пяти пополудни до двух часов ночи и даже стоил жизни одному из обитателей города, отцу пятерых детей: потоками воды подмыло домик, и он рухнул на беднягу. На следующий день в Ниме дождь едва не стоил жизни мне самому: я поскользнулся с тяжелой ношей на самом верху римского амфитеатра. Жерар округлял глаза и разводил руками: не ждал такого подвоха от родной французской природы.

В Тур мы прибыли к вечеру в субботу и такую увидели толчею на главных торговых улицах, какой позавидовал бы не только Нью-Йорк, но даже сам Крещатик (в лучшие его времена. Впрочем, возможно, они еще впереди — лучшие времена Крещатика *). Из Тура на следующий день нам предстоял тур по «шато» — замкам, бывшим королевским резиденциям, которых изрядно было понастроено в восхитительной долине Луары.

Сонная Луара вся в отмелях и островах, густо поросших кустарником. Пойма широка, река мелка и ленива. Оба берега высоки и густо населены: долина Луары удобна для жизни. Климат мягок, поля просторны, горизонт светел, много ручьев и мелких речушек, рельеф пересечен слабо, и Париж недалеко. (Не по меркам нашего времени, а по меркам XVI века.) Вот отчего долина Луары славится замками — бывшими малыми и большими летними королевскими резиденциями.

Описывать их — о нет, увольте! Все эти арки, башенки, мосты и переходы, наружные и внутренние галереи, балкончики, прилепившиеся к башням, и сами башни, эркеры на нижних и слуховые окна на верхних этажах, клумбы и шпалеры парков — да у меня и слов таких нет! Нет тех специальных архитектурных терминов, которые, может, и не в активном словаре образованного читателя НРСлова, но, тем не менее, при чтении были бы ему понятны — нет их у меня. А и были бы — этого все равно не опишешь, живого впечатления перечислением не создашь. Да еще вписать надо замок в ландшафт, они ведь не на любом пятачке строились, замки. Сам я с наслаждением читаю то, что прежде торопливо опускал в романах, – архитектурные описания, но, если честно, удача не часто сопутствует описателям. И образ возникает все же от картинки.

Одна мысль не давала мне покоя при осмотре замкового интерьера. (Детально мы обошли лишь один замок, содержащийся в образцовом порядке и открытый для посещения, — Шенонсо). Мысль была проста: наверно, любой из нас согласился бы жить в любом историческом прошлом, и никто – в будущем. Будущее стало пугать уже не непредсказуемостью, а, напротив, конкретной предсказуемостью, но дело даже не в этом. Скорее, как выразился Шекспир, в том, что «мириться лучше со знакомым злом, чем бегством к незнакомому стремиться». Все мы граждане не столько даже своих стран и культур, сколько своего времени.

Вообще-то, замок, как понятие, не из нашего времени, отнюдь не из нашего быта. Он из нашего прошлого. Но почему же оно так близко и так трепетно дорого нам, далеким от пэрства и дворянства? И широкая величественная аллея из могучих необъятных вязов, и квадратный парк с клумбами и цветниками неслыханной красоты, и сам замок с его галереями и просторными проемами окон, и вид на величавые, спокойные поля и тихие воды… Во времена оккупации замок был тропинкой из зоны оккупации в так называемую свободную зону, и многие были спасены, будучи проведены через замок, он перекинут мостом через речушку Шер, по которой пролегла демаркационная линия.

Было грустно, что нельзя снять Шенонсо на месячишко да и пожить в его головокружительно-высоких покоях, в тихом уединении над сонной рекой Шер, с видом на цветники и большие деревья. Пусть даже без современных удобств. Какие-то совсем особые мысли могли возникнуть в этом бездействии долгими одинокими вечерами. Да и воздухом таким я не дышал уже десятки лет.

Вечером, тем не менее, мы пошли в ресторан…



ФРАНЦУЗСКИЕ ВСТРЕЧИ С НАРОДНЫМИ ДЕМОКРАТИЯМИ

Наши завтраки входили в стоимость поездки. Диктовалось это, конечно, не щедростью устроителей, а организационными соображениями: поди-ка собери экскурсантов и начни трудовой день вовремя, если утром они разбредутся на кормежку. Ланчи шли за наш счет целиком — как в смысле оплаты, так и времени: дольше проел — меньше пробегал по очередному городу. В Туре нам тоже предстояло кормиться, так сказать, самотеком, но Жерар предложил поехать в ресторан, удаленный от города, зато пользующийся отличной репутацией.

Поехала вся группа.

Ресторан расположен в штольнях, прорытых в береговом обрыве у самой Луары, наверно, еще в доисторические времена, и назывался «Пещера». Действительно, пещера — уютно освещенная и с необыкновенно сухим воздухом. В ресторане вино из собственного виноградника (благо и погреб свой). И владельцы живут в пещере, но этажом выше. Там прорублены окна и есть, таким образом, дневной свет.

Жерар сулил вкусную еду и отличное вино, но действительность превзошла ожидания. Вино оказалось легкое, мягкое. Особенно белое. Я даже сохранил наклейку, хотя и не надеюсь раздобыть его здесь, в Штатах.

За ужином мы развеселились, но тихо, по-американски.

Настоящее веселье было впереди. Привнесли его люди, невеселые с виду. Посреди обеда мэтр провел в смежный зал новую группу экскурсантов, и мы с Майей — единственные восточноевропейцы в нашем интернациональном коллективе — насторожились: наши! Мужчины шли — руки в карманы, с сигаретами в углах рта. Женщины – в косынках и кофтах глухих расцветок с остановившимися улыбками на лице. Грузные, потные и худо одетые дети развалившегося соцлагеря. Они и выглядели как лагерники, выпущенные на свободу.

Через полчаса там, в смежном зале, разгорелось веселье, шумное и тяжкое, с хоровым пением в знакомых музыкальных интонациях. Мы не поняли, из какой именно страны были эти пасынки и падчерицы революций, но так ли это важно...

Еще дважды встречались мы с солагерниками. На паперти церкви Сакре-Кёр группе болгар хорошо поставленным голосом нес всякий бред о революционном Париже гид, по виду тоже болгарин, приехавший вместе с группой.

Самое тяжелое воспоминание оставила группа поляков у входа в Дом инвалидов. Это случилось в последний день нашего пребывания во Франции. Последний день в Париже. Мы переполнены впечатлениями. Казалось, потеряли способность впитать. Утром у меня состоялся разговор с Мариной Антоновной Деникиной, дочерью вождя Белого движения. Да, кроме того, и насмотрелся я в этот день в Военном музее, в том же Доме инвалидов: конные фигуры улан, гусаров, драгун в форме 1812 года, сабли, пушки и ружья, подлинные реквизиты из «Войны и мира», личные вещи Наполеона, портреты и бюсты его сподвижников, которых до этого я не знал, как и представить. (Советская иконография не баловала нас, и мне стало понятно — почему: очень уж разителен контраст между благородными лицами наполеоновских маршалов и рожами советских вождей.)

Потом порфировый саркофаг императора. Мне бы увидеть это годами тридцатью раньше, в возрасте, когда все еще кажется возможным… Конечно, мысли уже не те были. А теперь думалось о тщете стремлений, о профанации идей и о том, что, в конечном счете, наполеоновская концепция объединенной Европы сделала опасный пируэт. Идея хороша была — при наличии суверена над правителями. Без него дело оборачивается скачкой на сумасшедшей лошади: не то чтобы «шаг вперед, два назад», а попросту не знаешь, куда она повернет и на каком повороте спятит и лягнет. К тому же в орнаменте вокруг саркофага я увидел слово «Москва», неуместное в перечне побед императора и поворотное во многих судьбах…

Все это я к тому, что на выходе из Дома инвалидов мне, казалось, было о чем думать. Как вдруг я увидел польскую группу, прямо перед собой, за стеклом широкой закрытой двери. (Вход через эту дверь закрыт.) Поляки стояли у входа в храм и сквозь стекло пытались разглядеть гробницу императора. Свобода, которой они добились лишь благодаря падению трех империй (из которых последняя пала так недавно и так для всех неожиданно), была обещана им Наполеоном почти два века назад. Обещана тому же поколению, при котором была утрачена. Не святой ли это человек для польского сердца?

Но билет в Дом инвалидов стоит тридцать франков. Тридцать франков — это же шесть долларов! И поляки толпились у входа, напрасно пытаясь разглядеть гробницу. С освещенной солнцем площадки в полутьму! Вход на уровне грунта, а саркофаг с останками императора в цокольном этаже. У самых врат стояли две женщины, прижавшись к холодному стеклу, и я отвел взгляд, чтобы не встретиться с их глазами. На лицах у них было подлинное страдание.

Я чуть было не закруглил период фразой типа «Так закончились наши французские встречи с так называемыми бывшими народными демократиями», как вспомнил Ниццу. У въезда в город лицо Жерара, оживленно повествовавшего о местных красотах, приобрело скорбное выражение. Я обязан предупредить вас, сказал он, что в последнее время в Ницце появилось много маленьких югославских девочек и мальчиков, которые охотятся за туристами, вырывают у них сумочки и вырезают бумажники. Они ходят группами, они просят есть, они разворачивают перед вами газеты с фотографиями югославских ужасов, а под газетой проворные ручонки быстро делают свое дело. Прошу вас быть осторожными.

Туристы полагаются на теорию вероятности и законы больших чисел. И мы не были исключением, тоже положились на кривую Гаусса и — попали под нее на следующий же день. Да что мы! Из нашей крохотной группы в одиннадцать человек четверо испытали приключение с югославскими детьми. Если сумка осталась в руках Майи, это не моя, а исключительно ее заслуга: предупреждение Жерара не пропало.

Не знаю, как питаются типичные югославские беженцы. Эти три девочки в возрасте от семи до пятнадцати, промышляющие на улицах Ниццы, не выглядели истощенными. Позднее Жерар сказал, что их защищает и направляет рука местной мафии.

Детей, конечно, жаль. Но, похоже, в ближайшие годы европейская мафия не будет испытывать недостатка в кадрах, готовых на любое дело. И не только за счет югославов.

Таково еще одно наше заключение о судьбах бывших народных демократий и их разнесчастных народов.



ВЕЛИКАЯ ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

О Великой французской революции надо успеть сказать до того, как последует описание нашего знакомства с Бордо. Ибо одним из сильнейших впечатлений не только от Бордо, но от всего нашего французского тура оказался памятник жирондистам — умеренным или, как их презрительно называли якобинцы, «болоту».

Конвент, как любой нормальный парламент — он оставался нормален, пока якобинский террор не лишил его парламентского лица, — не был однороден. Правым в этом парламенте не было места. Но были умеренные — жирондисты. И «бешеные» — якобинцы. Якобинцы, естественно, победили и прославили Великую Французскую революцию такими незабываемыми делами, как обезглавливание короля и королевы и развязывание рук черни. Ряды противостоявших им жирондистов на прекрасной земле Франции подверглись безжалостному опустошению едва ли не в первую очередь. Выступавшие против террора, они стали неизбежными и естественными жертвами его.

Уходящая ввысь колонна с ангелом служит гостям и жителям Бордо щемящим напоминанием о том, насколько не присуща людям умеренность и как ее следует ценить. В исторической перспективе это также посмертное признание правоты жирондистов. А в более широком смысле – сожаление о насилии и вопль об умеренности, обращенный к потомкам, — вопль, врывающийся в небеса из грешной и запачканной земли.

Еще при первой краткой экскурсии по Парижу, увидев улицу Дантона, одним из первых павшего жертвой р-р-р-революционного террора, я вполне голубоглазо спросил, а где же улица Робеспьера. Жерара передернуло. Без тени привычного юмора он ответил, что такой улицы нет нигде во Франции, как нет улицы Марата или, скажем (это уже из другой, правда, оперы), улицы Петэна. И вообще, сказал он, половина Франции отказалась дать деньги на празднование двухсотлетнего юбилея революции. Я вытаращил глаза. Да, спокойно подтвердил Жерар, сельская Франция не считает это событие достойным праздничных торжеств.

Ужели просвещеннейшая Французская революция не избежала жестокостей и излишеств не только на уровне Конвента?

В том, что догадка близка к истине, мы уверились в неожиданном месте — в папском дворце в Авиньоне. Парадные залы дворца украшены уникальными фресками XIV века. Фрески почти не пострадали от времени. Тем удивительнее было видеть, в каком состоянии они дошли до современности. Над ними словно поработали оккупанты или вандалы, ненавидевшие все французское. На некоторых были выскоблены лица, глубоко, до кирпичного основания. На других целые группы. И все почему-то центральные персонажи. Экскурсовод, молодая шведка по имени Эльза, с таким милым лицом, словно век с ней просидели на какой-нибудь диссидентской кухне Москвы или Санкт-Ленинграда, нейтрально поясняла повреждение шалостями солдат, оккупировавших резиденцию пап после того, как революция объявила Авиньонский дворец собственностью республики. Дескать, с общественной собственностью не церемонятся.

По окончании экскурсии я обратился за разъяснениями к Жерару. Он помолчал. (Обращаю внимание на эту деталь потому, что обычно наш жовиальный и хорошо информированный гид не медлил с ответом.) К сожалению, сказал он, образ Французской революции, который в школах и университетах представляют великой страницей национальной истории, далек от реальности...

Я понял, о чем предстоит услышать: об уничтожении аристократии и дворян-землевладельцев, о разграблении и сожжении имений, о бессмысленной жестокости и вандализме... О чем и услышал. Французский бунт оказался не лучше русского, беспощадного и бессмысленного. А об авиньонских фресках француз Жерар сказал то, чего не позволила себе сказать подданная Швеции: фрески варварски вырезались на продажу. Так же распродавались картины, нередко по кускам. Мебель и утварь растаскивались. Предметы, назначение которых черни было непонятно, уничтожались.

Пожары, грабежи, убийства... Все как у нас. Знакомый облик. Некоторые социологи утверждают, что Франция до сих пор не оправилась от материального и, особенно, от морального ущерба этой катастрофы. То, что это была катастрофа и в моральном плане, мало у кого вызывает теперь сомнения.

Если Франция еще не оправилась, когда же оправится Россия?

Да, перспектива…

А начало всему этому, с горечью заключил Жерар, положили образованные люди, которых формально и обвинить не в чем, они действовали с наилучшими намерениями – Руссо, Монтескье, Вольтер. Этот даже не был безбожником, скорее, бесцерковником. Их книги и взгляды подготовили общество не только к переменам, но и к методам перемен. «Общественный договор» Руссо («... который, кстати, не был даже гражданином Франции», — не позабыл ввернуть Жерар) явился в этом смысле воистину роковым документом.

Он не стал продолжать, невольник министерства туризма, а воспользовался каким-то объектом, проплывавшим в это время за окном автобуса, чтобы оставить скользкую тему.

Половина сельских департаментов Франции отказалась дать деньги на празднование двухсотлетнего юбилея революции...

Мы покидали прекрасную Францию с иным образом ее истории. В частности, название ее революции сократилось ровно на треть.

Как вы думаете, читатель, какое именно слово в названии исчезло из нашего лексикона?



ОБ ИНТЕРПРЕТАЦИИ ИСТОРИИ

Авиньон — прелестный город. От бывшей резиденции пап, оставленной ими еще в XV веке, мы ожидали некоторой бывшести, законсервированности — вариант Монт-Сен-Мишель или Каркассона. А попали в современный город, вырвавшийся из средневековых стен, как молодое растение из старого горшка. Мы пленились чистотой и прозрачностью его атмосферы и совершили большую прогулку по старому городу. С помощью Жерара мы даже проникли в синагогу, единственную в городе и, наверное, одну из старейших в Европе. (Встреча с ребе и беседа с ним стоят отдельного повествования.) Но в том же Авиньоне были, мягко выражаясь, удивлены таким вот изложением истории Авиньонского пленения пап: «В начале XIV века в связи с междоусобицами обстановка в Риме стала такова, что нахождение папского престола там стало невозможно. Воспользовавшись приглашением французского короля, папа решил перенести свою резиденцию во Францию, в Авиньон».

Каково? Добропорядочная французская версия. До этого мы были знакомы лишь с добропорядочными советскими версиями, вроде: «В связи с обострением международной обстановки и ввиду прямой угрозы агрессии со стороны западноевропейских держав, СССР, дабы предотвратить войну, согласился на предложенный Германией Пакт о ненападении»...

Вполне сопоставимая ложь.

На самом деле король Филипп IV Красивый, весьма предприимчивый молодой человек (ему было всего 46 лет, когда он покинул юдоль сию), в поисках средств на военные авантюры обложил духовенство такими налогами, что церкви стало грозить разорение. Пока красивый Филипп уменьшал содержание золота и серебра в монете, изгонял из королевства евреев, попутно конфискуя их имущество, и завоёвывал соседей, папа Бонифаций помалкивал. Но взвыл, едва дело коснулось его духовной державы. Вспыхнул конфликт. Об остроте его можно судить по тому, что хитрый Филипп прибег к созыву первых Генеральных штатов, тем самым организационно положив начало будущей французской революции. С помощью Генеральных штатов изворотливый стратег привлек на свою сторону большинство социально активного населения страны. Это и определило исход борьбы. Папы были унижены и попали в полную зависимость от французского престола почти на семьдесят лет.

Власти Пятой республики сочли, видимо, подлинную версию унижения папства в стране со столь сильными католическими традициями неприличной.

В последний день путешествия мы побывали в Реймсе и осмотрели изумительный Реймсский собор — единственный объект в Реймсе, сподобившийся нашего внимания. (Отсюда мы вторично послали искреннее проклятие министерству туризма, отнявшему в то утро два часа нашего времени на малоинтересное посещение завода шампанских вин. В Реймсе нужно смотреть не только собор, весь город куда как интересен. Как-никак, запасная столица Франции…) Косые лучи солнца пронизывали пространство собора сверху наискосок, играли на его богатом убранстве и освещали старое дерево соборных скамей. Это было радостное и торжественное зрелище. Собор пустовал, зато кафе напротив было переполнено людьми.

В Первую Мировую войну немцы, стоявшие у ворот Реймса, подвергали собор систематическому артобстрелу. Счастье, что стреляли в то время через пень-колоду. Тем не менее, уникальные скульптурные группы фасада оказались непоправимо обезображены. Жерар во избежание недоразумений не преминул заметить, что никаких военных объектов вокруг собора не было и в помине.

Наше путешествие без Жерара с его личной заинтересованностью во всем, что он показывал, с его широким кругозором и галльской живостью характера потеряло бы очень много. Уже на четвертый или пятый день пути я сказал, что впечатления от поездки столь ярки, что по возвращении я, возможно, напишу путевые заметки, к сожалению, на русском языке. Никаких проблем, живо заметил Жерар, у меня есть знакомая, которая одинаково хорошо читает и говорит по-русски, по-английски, по-французски, и зовут ее Марина Деникина.

Тесен мир…

(С Марией Антоновной Деникиной мы так и не встретились. В тот день у нее было интервью с корреспондентами, а назавтра встреча с какими-то людьми из Москвы, хлопотавшими о перенесении праха ее отца из Америки в Россию, и она пригласила нас к себе на послезавтра. Но мы улетали, и все, что мне оставалось сказать – это бодро выразить надежду на встречу в следующий наш приезд. Ох, сказала Марина Антоновна, этого я могу и не дождаться…)





БОРДО

Почти 30 лет своей жизни я прожил во Львове. И сперва страдал там: Львов ничем не напоминал городов моего детства, с большими дворами, маленькими домишками и обилием свободной земли, так что и в самих этих городах впору огороды разводить. В этих городах я и теперь нахожу особое очарование. Но предпочтение уже привык отдавать строгой планировке городов западного типа. Львов таков. В еще большей степени Таллинн. В меньшей — Рига, хотя и она хороша. Отдыхали мы всегда там. По сравнению с остальной территорией Союза это была заграница. И Львов был заграница. Мы не только отдыхали, мы и жили за границей, не отдавая себе отчета в том, что это заграница. Иногда нас посещали выездные друзья. Приятели москвичи прожили у нас несколько дней и ахали на улицах: Париж! Конечно, мы знали, в каком городе живем, но все же испытывали некоторое недоверие: ну, уж и Париж…

Еще по пути в мы Штаты убедились в родстве Львова с западноевропейскими городами. А шесть лет спустя, по убытии в эмиграцию, избавились наконец от ностальгии. Это случилось в Берне. А в Париже увидели, что наши милые москвичи не преувеличивали. На каждом шагу мы узнавали характерные для Львова черты западноевропейского градостроения.

Но в Бордо прошлый опыт оказался несостоятельным. Бордо превзошел ожидания. И не только потому, что не прославлен, как Париж, и мы наткнулись на его красоты неожиданно. В нем сохранилось много того, чего уже не осталось в Париже. Это и остатки римской эпохи в Галлии. Это и архитектура — город не перекраивался так хищно и безжалостно. Это и манера одеваться – та французская мода, о которой мы знали скорее понаслышке, в интернациональном Париже ее не увидишь в доступных для туристов местах, а на ужин к премьер-министру нас не пригласили. (В Бордо мы впервые за все путешествие имели возможность любоваться умением французов и особенно француженок сочетать цвета и, главное, носить. Неважно, что ты носишь, важно как. Умение задиристо носить юбки мы отметили и в Париже, но умение носить одежду просто, без задиристости, обнаружили лишь на пятый день пути — в Бордо.) Это и ритм бордоского уличного быта. Это и планировка Бордо, сжавшего мостами широкую судоходную Гарону.

К лицу городу и его ритм — быстрый, но плавный. Видите, словно говорит Бордо, можно и в большом городе жить по-человечески.

Словом, Бордо нас очаровал. А в довершение этот парящий над старым городом ангел умеренности — памятник тем, кто не желал неистовости в страшном деле государственного переустройства. Положительно, этот город стоит того, чтобы быть прославленным не только благодаря своим знаменитым винам.

Кстати, бордоских вин в Бордо мы так и не попробовали — упущение, которого не могу себе простить. А все потому, что гостиница была за городом, и в ресторан вечером выбираться не было нужды: кормили в гостинице. Но – не поили!



РЕМИНИСЦЕНЦИИ

Реминисценции — дело личное. Но в путешествиях они и коллективными бывают. Краткости ради буду говорить и о тех, и о других, не выделяя.

По-моему, начались они с самого Парижа, усилились в Руане, радостно возросли в Онфлере и достигли пика в миг, когда экскурсовод на знаменитых коньячных заводах сказала: «Франсуа Коньяк родился в 1496 году».

Ба! Франсуа! Человек Коньяк родился... Ну, не чудо ли?

А вот город Бриенна, мы пересекаем его из конца в конец, и я спрашиваю Жерара, не та ли это Бриенна, в которой... Да-да, оживляется Жерар, и встает, и объявляет всем, что в этой Бриенне, в военном училище, обучался когда-то мальчик по имени Наполеон Бонапарт. Училище существует и ныне, и в нем, возможно, учится новый Бонапарт. Почему бы нет? Великие люди теперь нужны человечеству, как никогда прежде.

Франция подхлестывает мысль туриста. В этой прекрасной стране делается особенно дорого все, достигнутое нашей цивилизацией. И думаешь, что самое время явиться новому Наполеону, только уже не со шпагой, а с большой дубиной…

Проезжали мы и Баланс. Жерар сказал, что здесь 16-летний Бонапарт приступил к службе в чине подпоручика. Здесь же он учился в артиллерийской школе — факт, которого я не нашел ни у Тарле, ни у Манфреда. Тут же мы узнали, что титул графа Валантенуа – или Балантенуа – первым принял Цезарь Борджиа. Сейчас он принадлежит Ренье III, герцогу Монако.

В Монако нас удивило то, что казино приносит этому государству лишь четыре процента дохода. Остальное – доля промышленности, ориентированной на производство, не связанное с загрязнением окружающей среды. Как жаль, что монакцев всего 27 тысяч...

В Ницце мы пытались, но не смогли за недостатком времени, отыскать могилу Герцена (потом я узнал, что великий писатель похоронен вблизи Ниццы), зато на улице Царевича нашли православный храм, посвященный мученикам Николаю II и его сыну Алексею.

В Булони нам говорили о герцоге Бульонском и — о бульоне.

В Оранже — о герцоге Вильгельме Оранском: это его родина.

В Дижоне мы обезножели, бесконечно блуждая по дивно сохранившимся средневековым улицам. Снова, как в Туре, была суббота, ажиотаж купли-продажи и фестивали народного искусства на вечерних площадях.

В Бургундии, пробуя вина, мы заодно узнали о тех, кто дал провинции это имя, о варягах-колонистах с острова Борнхольм. Бургундцы, оказывается, скандинавского происхождения.

Мы узнавали знакомые слова — пляж, аэродром. Они почти так и произносятся.

23 июня по французскому телевидению давал интервью премьер-министр Пьер Береговуа. Мы прочли — Береговой. На следующий день я спросил у Жерара, кто он, ваш премьер, русский? Да, сказал Жерар, у него русские предки. Премьер выглядел как интеллигентный и авторитетный телеобозреватель. За такового я его и принял, пока не появился титр с его именем и должностью. Обаятельный человек **. Ничто в его манерах не выдавало администратора, обладающего властью. Он долго и вдумчиво отвечал на вопросы журналистов. Это было как раз в те дни, когда фермеры осадили Париж.

Побывали мы в Арле, в кафе, том самом, над которым лохматые звезды Ван Гога. «Господа, — удивленно говорит Жерар, — обращаю ваше внимание на перемены. В этом помещении много лет был какой-то магазин, он не жил и не умирал. Теперь он, наконец, умер, и, кажется, новые владельцы открывают здесь кафе, как и прежде».

Я видел на этой площади, если позволительно так назвать этот крохотный пятачок, парковку по-арльски. Площадка используется на все сто. Там и магазины, еще одно кафе под открытым небом, и для парковки остаются узенькие полоски. На такой полоске не справилась с трудной задачей пожилая арлезианка. Она вышла из машины, к которой тут же подошли два здоровенных парня (сыр и много-много красного вина), подняли машину за задние ноги и передвинули куда следует.

В Арле я подумал: если бы Ван Гог специально искал город, чтобы наверняка сойти с ума, он не нашел бы ничего лучше Арля. Представляю, каков был Арль тогда, если наводит тоску и теперь. Мне не хочется шутить по адресу одного из трагичнейших художников, но, право, даже и в нищете ему не следовало останавливать свой выбор на Арле. Часа достаточно, чтобы понять, что это место не для человека с воображением.

И вот мы едем в направлении на Ниццу. Туристы устали на длинном перегоне и дремлют. Жерар на переднем сидении возле водителя разбирается в своей бухгалтерии. В районе Марселя в окне автобуса начинает маячить нечто, не дающее мне покоя. Жерар, спрашиваю шепотом, чтобы не тревожить товарищей по путешествию, это что, гора Св. Виктории? «Как? – изумляется Жерар. – Ты ее узнал??? Да, это она!» И шепотом закатывает мне персональную лекцию о Сезанне: «Никогда бы не поверил, что кто-то узнает что-то по картинам Сезанна!» Вот и критикуй после этого художников…

Жерар способствовал реминисценциям. И — разочарованиям: даже он не знал имени Алена Бомбара, человека, который в одиночку пересек Атлантику, чтобы доказать, что жертва кораблекрушения вполне может выжить без запасов воды и пищи в океане за счет самого океана. Во Франции непопулярны герои. Популярны актеры и шансонье. Жерар ставил нам записи Эдит Пиаф, Ива Монтана и Шарля Азнавура. Майя и я были единственными, кто узнавал старых шансонье. Мы удивили Жерара сообщением о том, что племянник Шарля Азнавура живет в Филадельфии, он хороший человек, классный автомеханик, и зовут его Карло (то же, что и Шарль). Попутно перевели Жерару значение фамилии: Азнавур — дворянин.

Однажды Жерар проиграл нам пленку с записью мажорной народной песенки и был изумлен, когда я сказал ему, что, по-моему, это тема второй части симфонии «Титан» Густава Малера, но только там она звучит в торжественном, почти траурном миноре. Жерар тут же помчался покупать пленку с симфонией.

По программе министерства туризма мы должны были прослушать Марсельезу. Что ж, это всегда приятно: великолепная музыка! Заодно поговорили о Берлиозе, о его обработке «Марсельезы» и использовании ее в грандиозной «Траурно-триумфальной симфонии».

Но в один из дней Жерар поставил нам песенку, о которой сказал, что она была популярна во Франции в начале тридцатых годов, что ее-то мы наверняка не знаем, а он хочет, чтобы мы ее прослушали. Чтобы нам были понятны интонации, он перескажет содержание по-английски...

«А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо!»

Как же был он поражен нашим сообщением о том, что «Прекрасная маркиза» была популярна в тридцатые забитые годы в задавленном сталинском СССР, а потом ожила в годы Великой Отечественной войны в качестве издевательского рапорта фюреру о положении на Восточном фронте…

В Ницце мы вспоминали русскую художницу Марию Башкирцеву, умершую в 24 года от чахотки и оставившую дневники, долго питавшие французскую прозу. А в Париже я почему-то все думал об Эренбурге и повторял его пронзительные строчки: «Во Францию два гренадера... Я их, если встречу, верну. И как только черт меня дернул влюбиться в чужую страну...»

В Париж возвращались в воскресенье, в свежее летнее утро. Автобус катил по равнине мимо затихших полей. На пути из Реймса в Париж, на последнем прогоне путешествия, проходившего по равнине департамента Марна, словно специально устроенным Всевышним для танковых атак, Жерар надсадно твердил о том, что Франция самой природой защищена от вторжений морями и горными хребтами со всех сторон — за исключением северо-запада. И отсюда-то на нее неизменно накатывались захватчики.

Было воскресенье. Мирно паслись коровы, не отделенные от Германии никакими естественными препятствиями. Одна из них предприимчиво забрела в кукурузу и с аппетитом ее поедала.

И мне стало грустно. Путешествие близилось к концу, и одолевали разноречивые мысли. Было щемящее чувство при мысли об опустошении, грозящем сельской Франции — той, которую мы как раз пересекали. И в то же время хотелось видеть Европу консолидированной, зажиточной, успокоенной. Обидно было за примитивную ксенофобию галлов даже по отношению к тому же европейскому генотипу. И еще я думал о том, что евреи простили немецкому народу Катастрофу спустя какие-то три-четыре десятилетия, и селятся в Германии, и живут там (если пускают), а французы не прощают ненавистным бошам ущерб, причиненный Реймсскому собору 80 лет назад...

А как надо? Как французы или как евреи?

Провинциальная воскресная Франция проплывала между тем за окном автобуса — сонная, милая, почти средневековая. В ней была неумирающая надежда и тихая печаль.



ПАРИЖ, ПАРИЖ...

Самолет авиакомпании «Люфтганза» тащил нас высоко над облаками домой, в Америку, из Франкфурта в Нью-Йорк. Тем же путем, каким мы прибыли в Европу, только теперь уже в противоположном направлении. Пилот вел самолет и свободно шпарил на трех языках об условиях полета и погоде в местах, над которыми мы пролетали. Стюардессы сновали в проходах, разнося подносы с едой и спиртными напитками в любом количестве и ассортименте — бесплатно.

Как бывший клиент «Люфтваффе», персонально (и тоже бесплатно) обслуженный ею 19 сентября 1941 года вблизи города Арзамаса, я испытывал удовлетворение от того, что та же немецкая аккуратность действует и теперь, не обходя ни единого живого тела, но уже в мирных целях. Я настолько был под впечатлением от полета и обслуживания, что даже решил по приезде купить акции «Люфтганзы».

Потом мысли снова обратились к завершенной поездке.

Последние полтора дня в Париже были суматошны. Не оставалось, конечно, ни малейшей надежды посмотреть хотя бы бегло то, что было намечено, и ограничились мы тремя объектами: Монмартр, Дворец инвалидов и Лувр с прилежащими улочками и Вандомской площадью.

Монмартр смотрели к вечеру в день возвращения из тура. Поужинали и отправились туда на метро от своего Порт де ла Вилетт — мы жили на окраине — на Монмартр, мимо площади Сталинграда. Русская воинская слава просвистела у вагонов метро. Мы порадовались, что есть еще место на земле, которое помнит истинное название поля величайшей битвы, повернувшей ход войны, а, может, и истории. Вождь был гнусный человечишко, но хотя бы из презрения к нему стоило сохранить название города, его повторяли каждый день на протяжении месяцев сотни миллионов людей на всем шарике. Разоблачили вождя – и ладно, зачем менять название города? Но — беда! — раз начав делать что-то, люди не могут остановиться.

На вершину холма, к церкви Святого Сердца, поднялись фуникулером.

Солнце садилось и освещало великий город.

Мы уже объездили Францию. Уже поняли, что Париж изуродован реконструкцией XIX века. (Между прочим, не последнее соображение при расширении улиц было то, что их будет труднее перегородить баррикадами. Кроме того, по широким улицам легче перебросить из конца в конец города воинские части и артиллерию...) В результате в городе трех революций средневекового осталось меньше, чем в любом другом крупном французском городе,о мелких и говорить нечего.

Мы знали, что Париж опаснее большинства французских городов, грязен, наводнен туристами, авантюристами и торговцами всем-чего-душа-пожелает — от наркотиков до живого товара. Мы видели в метро музыкантов, играющих Баха над раскрытыми скрипичными футлярами, в которых валялись жалкие гроши. Там же видели восточного вида людей. Они торговали сластями, но небрежно оставляли свой товар, собирались кучками и возбужденно обсуждали что-то, не имеющее отношения к торговле. Видели развязную молодежь. Видели усталых женщин. Мы еще не отвыкли вникать в коммунальный быт и влились в него легко и непринужденно. Нас толкали. Нам уступали места. И мы поняли: несмотря ни на что — это великий город.

В час заката он раскинулся перед нами, далеко видимый с Монмартрского холма. Над кварталами его много повидавших домов возвышались шпили еще больше повидавших соборов. (На другой день я искал в районе улицы Риволи церковь Св. Роха, на паперти которой Бонапарт сметал картечью заговорщиков-роялистов, с чего и началось его возвышение, — нашел!)

Мы сидели на ступенях церкви Св. Сердца. Золотилось закатное небо. За нашими спинами люди входили, выходили, присаживались рядом с нами и сидели подолгу: отсюда нелегко уйти. Атмосфера не ахти как приятна. Десятки торговцев, в основном африканского происхождения, мельтешат перед глазами со своим товаром. Одни продают какие-то разрисованные тюбы, надутые воздухом до твердого состояния и похожие на громадные фаллосы. Дабы убедить потенциальных покупателей в высоком качестве товара, они гулко стучат тюбами об асфальт, кидают их в воздух, ловят, снова стучат. Другие торгуют заводными птицами, которых время от времени запускают, те летают с металлическим шелестом по плохо контролируемым траекториям и садятся на головы прихожих, торговцы их ловят и снова запускают. Все это создает между панорамой города и теми, кто созерцает ее со ступеней храма, движущуюся завесу. Она не стоит на месте и вроде бы не мешает. Но покоя, которого хотелось бы в таком месте, больше нет. Боюсь, никогда уж и не будет.

На улочках, прилегающих к храму со стороны холма, прекрасные дома, измазанные граффити. Разит мочой. Толпы бродят рядом на торговых улочках. Лавки, лавчонки, харчевни, магазины и выставочные салоны соседствуют на невероятно тесном пространстве. Кафе, конечно, вынесены на тротуары. Толкотня, шум, та же развязная молодежь. Поворот за угол — а там пусто, каменная лестница спускается далеко вниз, как в Киеве с Ирининской на Крещатицкий переулок; крохотный сквер, гул толпы за углом не слышен, на скамье под деревьями, в густеющих сумерках, сидит молодая женщина с толстой книгой в руке, читает. Остатки милого старого быта…

Мы не стали дожидаться времени, когда зажигаются огни. Сверху это, должно быть, красиво. Но тогда уже не остается на улице молодых женщин, читающих книги. Улицы в полной власти тех, кто мочится где попало. Мы не стали ждать этого.

Следующее утро было занято телефонным разговором с Мариной Деникиной, потом военная тема перешла в Дворец инвалидов. Впрочем, об этом кое-как уже рассказано.

Лувр оставили на закуску.

По досадному стечению обстоятельств я как-то упустил, что в Лувре имела место какая-то реконструкция, сумятица, кавардак. Поэтому, когда мы пришли на место, остолбенел. Я все еще был в плену прелестных картинок. Мне виделась сквозь арку Лувра, сквозь ажурный парк внутреннего двора, перспектива в добрый километр длиной, увенчанная аркой Карусель и завершаемая Люксембургским садом.

А увидел я идиотскую стеклянную пирамиду, ее можно было соорудить на этом месте лишь из озорства, граничащего с преступлением. Чтобы прослыть Геростратом, не обязательно сжигать храмы. Можно и так вот, как этот болван, архитектор, я имени его не знаю и не хочу узнать.

Таким вот пассажем завершилось знакомство Парижем.

Последний вечер мы провели у собора Богоматери. Его тоже изрядно заслонили с двух сторон большими домами, но строители их давно уже умерли, еще в XIX веке, и спросить теперь не с кого. Было шумно, но не так, как у церкви Св. Сердца. Здесь все-таки шла жизнь более обыденная.

Уличные сценки.

Какой-то лоток, возле которого весь день, видимо, простоял задумчивый ослик. Мы думали, на ослике лоток и увезут. Но когда пришло время закрывать торговлю, к лотку подъехал автофургон, и в него стали грузить все не распроданное. На ослика накинули белую фетровую попонку. Когда с погрузкой товаров было покончено, погрузили и ослика. Осторожно, заботливо. Хорошие люди, повезло ослику.

На площади, у входа в собор, встретились два семейства. Белобрысые, консервативно одетые мальчики в носочках. Девочки, представляясь, делали книксен и краснели. Взрослые пожимали друг другу руки с поклонами, и мужчины почтительно ждали, пока дамы протянут руку первыми. Скандинавы. Так сердечно встретились, как русские когда-то. Приятно было смотреть. Представившись и поговорив, двинулись дальше вместе.

Девочки-француженки с арабскими парнями. И наоборот — жгучие арабки с французскими парнями. Это – массовое явление. Что за фасадом? Честно — не знаю. И удивлен: ксенофобия в Европе полыхает черным пламенем.

В Ростоке громят иммигрантов. Франция близка ли к тому же?

Европа объединяется… Нам так не показалось. На уровне кабинетов министров — возможно. На уровне толпы яростно стремится к протекционизму и распаду.

Когда в атмосфере сталкиваются воздушные вихри, то в результате трения возникают гигантские электрические разряды и бушуют грозы. Интересно, какая гроза разразится в Европе в результате столкновения интересов религиозных фанатиков, национальных культур или просто производящих верхов и потребляющих низов.

Если честно, предпочитаю этого не видеть.

* Написано в сентябре 1992 г.

** Впоследствии, ложно обвиненный в коррупции и не имея возможности оправдаться, Пьер Береговуа покончил с собой.

НРСлово