ИВАНОВА



Как все одинокие люди, я не люблю выходных.
В будни в тесноте нашего отдела топчется всё учреждение. Сюда приносят анекдоты и последние сплетни, политические и бытовые. И весь день я считаю, читаю, смеюсь, негодую, заседаю, не успеваю... После работы возвращаюсь домой через полупустые, но не вовсе безлюдные магазины, участвую в трамвайных дискуссиях и наконец закрываю за собой дверь своей однокомнатной квартирки с совмещённым туалетом.
Но одиночество хорошо лишь в лекарственных дозах. И в выходные дни я становлюсь идеальной хозяйкой – только бы убить время.
Подготовку к сокращению выходного начинаю ещё накануне. Как можно дольше смотрю телек, как можно позднее ложусь, читаю до одурения, чтобы уснуть к рассвету и спать, спать – если удастся, до вечера. Если до вечера не удаётся, подолгу сижу перед зеркалом, расчёсываю свои завидного цвета волосы, в которых не видна седина, разглядываю своё не желающее стареть тело, своё, к сожалению, уже не девичье лицо. В тишине квартиры жутковато видеть отражение этой женщины, она кажется незнакомой. Так незнаком не может быть посторонний человек. Я вглядываюсь в это лицо с надеждой что-то в нём понять. И с желанием найти в нём какую-то чёрточку, чтобы она перевесила в моих глазах всё земное и грешное, что я знаю об изображении. Как много я о нём знаю – и как мало…
Чёрточек не нахожу, переполняюсь отвращением, и оно, отражённое, возвращается ко мне. Лицо в зеркале начинает кривиться улыбкой, и я отворачиваюсь, чтобы не испытать самоубийственного сострадания. К тому же, если пересидеть у зеркала, рискуешь погрузиться в прошлое. Надеваю короткий махровый халат и начинаю тоскливое шатание по квартире с тряпкой в руках. Как я это ни ненавижу, но свободное время ненавижу ещё больше.
В гости хожу лишь на торжества. Не терплю повышенного внимания к себе и разговоров на практические темы. По практицизму друзья давно вывели мне двойку. Они-то умеют развязывать узлы, завязанные судьбой. При этом они назидательно поглядывают на меня.
Я не могу расплести свою жизнь. И не хочу.
Когда–то, в дни моей юности, говорили: "Война всё спишет". Потом стали говорить:"Нечего валить на войну". Я тоже думала, что война всё спишет. Но валить на неё не собираюсь. Просто, она была. Была в моей жизни. Хоть и это ничего не оправдывает.
О моем отношении к жизни друзья говорят, пожимая плечами, как о чудачестве. Мне приходится оправдываться. Почему? 
– Потому что ты дурочка, – ответил мне любящий друг. – Ты живешь, словно вокруг тебя то же военное братство. А вокруг новые поколения.
Да, подумала я, и даже тебе меня не понять, хоть между нами всего три года разницы. Но я в свои восемнадцать уже была на фронте, а ты работал в колхозе, потом на заводе, жил жизнью трудной, голодной – и всё же полудетской. Ты мечтал о буханке хлеба и подглядывал в замочные скважины женских душевых, а я ложилась с любым мальчишкой и на следующий день, случалось, укладывала его в братскую могилу. И тогда хоть за отказ себя не корила.
Последний разговор между нами происходил зимним воскресным утром. Я в своём махровом халатике стояла у окна и глядела в просвет между шторами. Пустая Москва стыла в тумане. В такую погоду кажется, что мир – ледяной куб. Мой друг сидел на постели и забрасывал меня словами теплыми, пушистыми и нежными. Я чувствовала его взгляд на своих обнажённых икрах. Икрам было тепло. А на сердце пусто.
Друг уговаривал меня выйти за него замуж. Разве он этого не достоин? Превосходный специалист, не ожирел, неразумно взрывается в конфликтах. Многие молодые могут поучиться у него искренности. Умён, красив – высокий, тонкий, подвижный... Оставил жену, хоть я и предупредила не рассчитывать на меня. Я занята Им.
А Он был несвободен. Приходила полевая почта. Он вскрывал очередное письмо, лицо светилось, но по мере чтения меркло, возвращаясь к привычному выражению добродушного и чуть иронического спокойствия. Мне не довелось читать этих писем. Наверно, чего-то в них не хватало. А раз не было в письмах, не было и в той, что их писала...
– Почему?? – почти скрежеща зубами, допытывался мой друг. Почему я не соглашаюсь. Я объяснила. Я устала запираться. Я сказала, что не особенно считаюсь со своим телом, но душа – это другое дело. Он театрально расхохотался: "Столько лет!.. Да он и не любил тебя вовсе!"
Любил ли Он меня?
В разговорах мы не касались чувств. Так иногда хотелось задать ему прямой вопрос… Я этого не делала не из деликатности, её во мне было тогда, как кот наплакал, а просто из боязни получить такой же прямой ответ. Я мстила по-своему, распоряжаясь своим телом в интересах широких трудящихся масс, и получала от этого если не физическое, то моральное удовлетворение.
А Он был деликатен. Интеллигент. И какой! Я прошла с Ним от формирования до гибели. И за всё это время Он ни разу не выругался. На войне! Другому этого не простили бы. А с него брали пример. И не было в батальоне человека, который бы не заслонил его своим телом. Потому и обо мне молчали, как убитые. Хоть он всё равно знал. Он всё знал, как Господь Бог.
Любил он меня?
Однажды, летом 42–го, пришлось оставить заслон, чтобы батальон мог отойти на очередной рубеж. Я тоже осталась. Он об этом не знал, он мотался из конца в конец обороны. Арьергард держал немцев почти сутки. Всё было ясно. Раненые гнали меня, я не уходила. Меня оглушил и уволок огромного роста комендор Петя Кадыгроб. На пригорке, за позицией, я пришла в себя. Раненый Кадыгроб ковылял обратно в цепь, там все были ранены по два и по три раза. На правом фланге уже хозяйничали немцы, добивали раненых ножами. Я закричала и бросилась туда. Кадыгроб перехватил меня и повалил на землю. Я стала стрелять из автомата, на таком расстоянии это было бессмысленно. Петю и меня выручила своими тяжёлыми пушками подошедшая канонерка: раненые вызвали огонь на себя...
Тем временем Ему сообщили, что я погибла.
Я возвращалась берегом и увидела его. Он шёл навстречу. Мне стало страшно, как нашкодившей девчонке, и я спряталась за настил старого причала. Он шёл по гальке, не видя меня, просто шёл. Никуда. Ему надо было двигаться, и Он шёл. Медленно, размеренно. И был таким одиноким! Одинокий пешеход на пустынном берегу пустого военного моря. Как брошенный ребёнок. Он поравнялся со мною, не заметив. Я увидела Его профиль – твёрдый рот и задумчивый взгляд. На лице была улыбка. Когда я увидела эту улыбку, то разревелась и бросилась к Нему. О чём ты думал, допытывалась я и прижималась зарёванной физиономией к его чисто выбритому лицу. Он отшучивался, а потом сказал: просто вспоминал тебя.
Значит, вспоминая меня, Он улыбался улыбкой, от которой перевернулось моё сердце.
Это я поняла. И стала принадлежать только Ему. И ещё я поняла, что Он погибнет…
– Но это же глупо! – возмущался мой друг. – У него в тылу оставалась семья, а ты просто была рядом, военный эпизод, не больше!
Военный эпизод... Что ты знаешь о военных эпизодах...
Да, я просто была рядом. Но я, а не она. В жизни, в опасности, в самой смерти. Я перевязала Его, когда он был ранен – впервые за войну и сразу смертельно. За мою руку, как за жизнь, держался Он в последнем забытье. Я гладила и целовала его мёртвое спокойное лицо...
Дурочка, я тебя люблю, говорил мой друг. Люби, разве я возражаю? И даже попыталась улыбнуться. Оставь, сказал он, я же не юнец, чтобы довольствоваться твоим телом и надеждой на будущее.
Никакой надежды. Не будь он таким хорошим… Разве можно обманывать таких хороших взрослых детей? А полюбить я больше не смогу никого.
Если бы я хоть жила не в Москве...
Странно, чем дальше война, тем горше память. Эти Дни Победы... Встречаемся с однополчанами и улыбаемся, а в душе вопли и слезы. С каждым годом нас всё меньше. В прошлом году не приехал уже и Петя Кадыгроб…
– Мы с тобой в возрасте, когда пора думать об опоре. Ты понимаешь, что я надёжен?
Понимаю. Ещё бы. Но обманывать его я не смогу, изображать любовь тем более. Старое горе – это самое значительное, что было в моей жизни. Пусть разбираются там с их идеологическими аспектами. Мы были правы, и мы победили.
С полгода назад, первого сентября, меня пригласили в школу на урок мужества. Молодая учительница попросила меня надеть награды. Я положила жакет в дорожную сумку и надела его только в учительской. Сразу собрались женщины. Были мои ровесницы, а были и постарше. Мне стало неловко, заспешила в класс. Но вдруг оробела моя учительница. У меня хороший класс, забормотала она, вы не волнуйтесь, они будут слушать.
Они слушали. Четвероклашки, а поняли.
Конечно, рассказывала я о Нём, о моём легендарном командире, о котором они могут узнать и из книг, но до чего серы книги с их казенными словами!
Мальчик в очках преподнёс мне красные гвоздики. Дети дружно похлопали. Возле самой двери протиснулась белобрысенькая девочка и спросила:
– Тётя, но вот эти люди, про которых вы рассказывали, они ведь ещё когда–нибудь будут на белом свете? Или никогда-никогда?
Я хотела улыбнуться и вдруг разревелась.
На работу я не пошла. Вернулась домой, повесила в шкаф жакет и легла. Лежала и повторяла слова "на белом свете" до тех пор, пока они не лишились всякого смысла.
... Как все одинокие люди, я не люблю выходных.