|
СДВИГ ПО ФАЗЕ С левой стороны ферма, серая силосная башня со сферическим куполом и глухие, приземистые, жлобского вида амбары без окон и чуть ли не без дверей. Место неудобное для обсервации по ходу машины – на обратной стороне холма, за рощей со старыми густыми деревьями. Впереди, сразу за въездом на виадук, светофор, движение становится порывистым – газ, тормоз! газ, тормоз! – а сам виадук переброшен наискосок над скоростной дорогой, и там, внизу, ярдах в десяти, неприятно отвлекает внимание раздраженное водительское соперничество, да и тут, у себя под носом – гляди не зевай, бензоколонка "Ситго" справа и торговый центр слева, сразу за фермой, а вокруг черные и красные почвы распаханных косогоров. Пахнет обычно свежескошенной травой, зеленой кровью ее пахнет остро и щемяще. В апреле почками больших корявых деревьев, в мае-июне цветущими кустарниками, их названия Джей имеет обыкновение спрашивать и не запоминать ни по-русски, ни по-английски, а в июле стоженной травой: еще не сено, но уже не кровь. От обилия зрелищ, запахов и мельтешения он на этом перекрестке всегда испытывает легкое головокружение. Это не ощущение полноты жизни. Джей отчетливо сознает, что лишь его не очень-то совместимые с возрастом долгие рабочие часы есть причина этого прискорбного синдрома рюмашки. Tем не менее, даже с риском влипнуть в аварию в этом опасном месте, где машины резко тормозят или с визгом вдруг выскакивают, упившись бензину при заправке, Джей на виадуке над скоростной дорогой неизменно косит глазом и даже при любой возможности шею выворачивает в сторону фермы, остающейся слева и сзади под острым углом в момент, когда машины уплотняются наконец у светофора и представляется возможность беглого взгляда на ферму. Он стремился повторить впечатление. Недавно один беглый взгляд на группу на пленэре на округлом этом косогоре фермы, стал событием жизни, и он жаждал повторения уже не впечатления от увиденной картинки, но самой картинки ради подтверждения, что группа на пленэре не была плодом воображения, что она реальна, пусть и кратка, в этом переменчивом мире. Джей уже месяца три работал далеко от дома по контракту на небольшую фирму, переводил на русский с английского и одновременно корректировал английский оригинал технического описания лазерного оптико-механического прибора, основанного на принципе фазового сдвига волны. Интерферометры и рассуждения о физических константах стали буднями, и он балдел, словно снова работал редактором отдела московской молодежной газеты и ошивался во всяких НИИ. Tе же молодые лица были вокруг, тот же энтузиазм, здесь, в Америке, для него неожиданный, и долгие рабочие часы, и споры о судьбах человечества, и подначки, только на английском. Даже забавы не слишком разнились, разве что писаного здесь не оставляли, дабы не давать против себя улик, эпос сохранялся устно, включая новые Десять Заповедей, в создании которых он принял посильное участие. Долгие рабочие часы, однако, брали свое, и, когда вечерами он совершал рейс к конуре, которую снимал милях в десяти от работы, то чувствовал боль в затылке, слабость в коленях и то состояние в голове, которое невесело назвал синдром рюмашки. Конура была отдельной комнатой в запущенном старом твине, туалет и душ которого Джей делил с двумя молодыми людьми, они жили случайными и, кажется, постыдными заработками, нарушая по меньшей мере семь из десяти заповедей, в комнатах у этих жиголо дурно пахло, и не в комнатах только, в них Джей не заходил, а во всем этом доме, особенно в кухне, и не в том дело, что какая-то скверная еда постоянно пригорала, было что-то еще, какой-то гнусный дух, словно где-то в углу годами тлеет нечистое белье. Даже в душевой мыло не пахло, а разило, Джей до этого не предполагал, что запах мыла может быть неопрятным, словно не мыло, обильно употребляемое, смывало грязь молодых людей, а грязь, насмеявшись над щелочью, побеждала мыло и постыдно размазывала его по стенам, пропитав собой. И во дворе этого вертограда творилось не то. Вроде бы те же травы, что и в родном Подмосковье, но у самого дома, чуть ли не из фундамента, пробилось где-то в потаенном месте нечто, разившее не растением уже, а тухлой отрыжкой отпетого какого-то мясоеда. Однако комнату свою Джей отстоял, там пахло чаем и золой от камина, в нем он раз в неделю, несмотря на жару, разводил огонь и поддерживал его рукописями, отложенными накануне: чистил архив, так, на всякий случай. Уикэнды выдавались не часто, работать приходилось по субботам и даже по воскресениям, и домой он выбирался не часто, разве что их с женой приглашали на торжества. В одну из таких воскресных оказий, когда столы разорены, щегольски натянутая к параду одежда обминается по телу, да и сами тела обмякают на своих остовах, грим растворяется, предательски проступает подлинная фактура кожи, с ним заговорила женщина с застывшей на лице горчинкой. Рассказывала о сыне, убитом год назад при доставке пиццы, это была засада на доставщика , от него потребовали денег, а парень не мог унизиться до исполнения приказа, и его застрелили, красавца, великана, каротиста... Женщина не жаловалась и не сетовала. И вдруг, перебив себя, перешла к рабочей истории. Работает она в приюте для престарелых, и рассказ ее о старухе, брошенной и забытой там детьми и внуками. Поначалу старуха сопротивляется, злобится, даже дерется. Годы проходят. Приют для престарелых – монастырь. Оттуда – на кладбище. Никто не забирет родителей умирать дома. C самого почти начала старуху оставляет речь. Потом чувство собственности. Возвращается забитая жизнью доброта. Cтарухе все равно, от кого исходит тепло, она благодарно берет его у всех, кто дарит, и дарит всем, кто берет. Обцеловывает руки за любую услугу. Вечерами и в выходные ее навещает сын, тогда снова просыпается чувство собственности, она гуляет с сыном по коридорам, едва переставляя отекшие ноги, гордо кивает на него санитаркам, прижимается к нему, как ребенок, целует рукав его пиджака. Если усталый после работы сын переводит дыхание, глаза ее испуганно округляются: что? Это даже тогда, когда собственный ее пульс едва прощупывался. Спросить-то она не может. Иногда пытается, но после полминуты таких попыток на лице ее мука и отвращение. Она ушла в одиночестве, никого не было подле в час смерти. Сын укатил на выходные отдохнуть, и она одиноко испустила последний вздох в полдень. Врач по чистой случайности зашел как раз в этот миг... Женщина рассказывала об этом и плакала. Еще горше стала горчинка на ее красивом лице. Такая красавица, и, видно, без мужа, но после гибели сына перестала, видно, следить за собой, опустилась, располнела, платье стало узко, а ей безразлично, чужое горе приблизилось и душит, она рассказывает и плачет о чужом, но и о своем, раздирает раны… Напишите, повторяла, так, как только вы умеете, без морали, просто так, не знаю как, только напишите, пожалуйста! Джей ушел, торопливо простившись, два часа, возмутительно превышая скорость, мчался по пустому шоссе в свою конуру, наутро, в семь, надо было – деться некуда! – быть на работе, но, вместо того, чтобы лечь спать, сел к тумбе, заменявшей стол, пил бурбон, кусал пальцы, мычал над пустым листом. Могла ли несчастная женщина знать, что всколыхнула… Как это было с матерью? ? Уснула, тихо выскользнула вон? ? Или очнулась, искала и силилась позвать, понимая, что умирает? с миром – или в тоске? в надежде? в отчаянии? ? О чем думала? и думала ли? как, с парализованной-то речью? что там могла она думать, без слов, забытых и избытых, давно уже не нужных ей в жизни? Существование, каким стала жизнь, не требовало слов. Что видела? что ей грезилось?? Слов не было и у него. Нет для этого слов. Нет вообще. Литература – не жизнь, лишь жалкая попытка уподобиться ей даже тогда, когда ее творит гений. Да и что такое – гений? Пустое слово. Гением можно быть, но не в сфере слов. Язык наш убог, недоразвит, как кишечник новорожденного, и нет у нас слов, потому что нет еще категорий, которыми описывается жизнь. Не постигли мы их, не додумались, не знаем. Ну, ввели либидо, и это все? Да разве лишь в этом дело? И нет тонкостей в иных сферах? А и были бы они обозначены словами, какой гений охватит и передаст безмерное обилие лиц, сцепок мелких событий и слов, влияющих на ход жизни человека и его близких? А упустишь хоть одно звено, самое мелкое – и это уже не то, уже умолчание, и вся так называемая правда жизни летит кувырком и превращается в жалкий пересказ… Вся правда жизни?! Ха! Он яростно изорвал пустой лист, пнул взятую из дому для симуляции уюта напольную вазу с искусственными цветами, она ударилась об угол камина и звонко раскололась на части, словно призывая следовать ее примеру, умереть так же звонко, заметно, и тогда он стал жечь не предназначенные, в общем-то, для сожжения рукописи. Швырял их в камин и рычал, распираемый одним желанием: избыть жизнь! изгнать ее вон так, чтоб не осталось следа, страстным усилием воли, без акта самоубийства, без яда и крови, но, если не исторгается, то с ядом, с кровью, как угодно, лишь бы скорей! Но к утру он забылся и даже видел хорошие, просторные сны. С работы он возвращаясь не очень поздно, на закате, подзабыв вчерашнее, окрыленный удачным рабочим днем, восхищением его ребят тем, с какой легкостью он, гуманитарий, схватывал и четко излагал на их родном языке непростые вещи, которые сами они изложить не умели. Он думал об этих ребятах, особенно о Tедди. Tедди был мормон и склонял Джея, перешедшего в христианство иудея, к мормонству. Tы уже шагнул к Xристу, иронически говорил он, что тебе стоит сделать еще шажок? Джей отвечал, что шажок может стоить ему спасения души. Cпасением души ты рискуешь, не делая этого шага, отвечал Tедди, и на другого я не стал бы тратить слов, но ты такой человек, я просто не могу видеть, как ты спокойно сидишь в доме, на котором крыша горит. Джей подумал, что крыша горит над всеми, но не нашелся, что ответить, а теперь, на шоссе, его осенило, что неплохим формальным ответом было бы – "Не зря ли ты волнуешься? Быть может, это на твоем доме крыша горит". Вместо этого он заметил, что одной из заповедей нового Евангелия должно стать: "Двух вещей не делай дважды – не женись и не меняй веры". По дороге в свою конуру, двигаясь в вязком трафике, он припомнил этот разговор и Десять шутливых заповедей, не совсем, впрочем, шутливых, поскольку, почти все запрещающие, звучали они примерно так: 1. Не упрекай – и да не упрекаем будешь. 2. Не записывай. Любая мысль, даже абсурдная, будучи записана, да еще в лапидарной форме, приобретает видимость истины. Это опасно! 3. Не употребляй глаголы в негативной форме, за исключением возвратных. Последняя заповедь была единственной позитивной: 10. Пей! Tут-то и явилась группа на пленэре. За изгородью, верхняя планка которой проектировалась гораздо ниже шоссе, Джей увидел громадного черно-белого быка. Он волежал в позе престарелого и вполне уверенного в результатах прожитой жизни вельможи и глядел на дорогу и суетившиеся на ней машины. А за Быком, почти касаясь его копытами, стоял дряхлый белый Пегас, и поза его была позой неуверенного в прожитой жизни труженика, черпающего уверенность в избытке таковой у вельможи. Голова коня была устремлена в ту же сторону, ракурс голов обоих животных совпадал до угловых секунд, оба несомненно созерцали то же, это была гармония, какая только в бессловесности возможна, и у Джея перехватило дыхание. Ему посигналили сзади, он тронул машину, но оглядывался, пока строения торгового центра окончательно не скрыли косогор с фермой. Вечером он снова неподвижно сидел за своей тумбой с лаптопом, вспоминал и горестно думал о том, что как-то можно было бы пытаться передать то, что жжет душу, если не бояться многословия и буквально мазать словами, не слишком даже их выбирая, именно мазать, и тогда, как в морозном рисунке на стекле из далекого детства, в незамазанном пространстве останется, возможно, некий контур несчастья, называемого жизнью человеческой… Утром, по дороге на работу, он таращился в надежде увидеть группу на пленэре. Ее не было. День не удался. Просматривая чертежи, представленные к описанию, Джей, с его нахватанными инженерными знаниями, нашел грубую ошибку в базировании деталей и сказал-таки об этом допустившему ее инженеру, одному из своих парней, а заодно поинтересовался, чем тот увлекался в колледже – футболом или хоккеем, а парень сказал, что баскетболом, и тогда Джей кольнул: Жаль, что не конструированием. После обеда состоялся неприятный разговор с Tедди. Началось невинно: он подошел к Тэдди с техническим вопросом, потом Tедди сказал, что ему предстоит визит к педиатру с новорожденным сыном по поводу хронических запоров у малыша, врач уже смотрел ребенка и даже заикнулся насчет вероятной операции, а Джей заметил, что болезни роста – дело обычное, в России родители год-другой помогают детям клизмами, пока ребенок не научается справляться сам, но американцы со своей сверх-развитой хирургией давно позабыли о тысячелетней истории домашней медицины, их не останавливает пролитие крови. Осуждением операций он, впрочем, не ограничился, и, уже по инерции, добавил о пересадке органов – что некоторые даже не подозревают, какова подлинная цель их жизни, особенно когда речь зайдет о пересадке красивых голов. Tедди усмехнулся и сказал, что не так мрачно смотрит на будущее, и в этом, видимо, все дело. Джей запальчиво сказал, что его жизненный опыт позволяет ему судить об оптимистах как о людях, из кожи которых получаются самые звонкие барабаны. Tаким образом, они обменялись позициями, но в раздражении даже не заметили этой рокировки. Должен ли я стереотипизировать тебя в качестве русского, ядовито спросил Tедди, это не такая уж плохая идея и русским она не повредит, отважно ринулся на него Джей, но ты теряешь в весе в качестве пророка веры, уж тебе-то не пристала стереотипизация, эта болезнь века, так мы полируем свою ненависть, отделяем от себя людей сперва по расовому признаку, потом по национальному, по вере, по размеру дохода, по футбольной команде, за которую болеем, ты не избежал этой банальной участи – века, эры, всего нашего лицемерия, а я устал от цивилизации, от типизации, да-да, только, пожалуйста, не говори мне, что держал меня раньше за хорошего человека, а теперь... И теперь держу, кротко сказал Tедди, глядя на него удивительными своими глазами, но Джей уже не мог остановиться: "Tы думаешь, если бы Иисус явился сюда, мы узнали бы его и обрадовались ?" – "Уж не себя ли ты имеешь в виду?" – спросил Tедди, мгновенно взъярясь. А почему бы и нет, данные подходят, уже поворачиваясь к своему компьютеру, сказал Джей. Возвращаясь розовым вечером по той же издерганной Сотой дороге, он группы на пленэре не увидел. Косогор был пуст. Tолько серые жлобские амбары супились да возвышалась за ними силосная башня, на сей раз обезглавленная по случаю силосования.? От перекрестка он отъезжал с тоскливым чувством. О Быке и Коне думалось как о друзьях, сидеть бы да молчать вместе. Был и другой маршрут на работу, без светофоров, длиннее, но быстрее. А он вот уже который день изнурял себя на дерганом перекрестке и вертел головой, от чего лишь усиливался синдром рюмашки. Животных не было. Красный свет на далеком еще светофоре сменился зеленым. Это означало, что движение замрет, а возобновится и поползет, когда зеленый будет уже на исходе или вовсе кончится. ? Джей ездил на двухдверном "Шеви", который купил по бешеной скидке ввиду отсутствия в машине кондиционера, глухой желтой окраски и распродажи моделей года. Он величал свой "Шеви" кабриолет и имел с ним доверительные беседы. Сказав "Стоп, дружище!", он осадил кабриолет у самого бампера ставшей впереди машины и опять скосил глаза к ферме. Почудилось, что там кто-то есть, но сзади засигналили, в зеркале заднего вида он увидел грузовой "Форд" и взбешенного мордатого аборигена за рулем. Со своей все еще хорошей реакцией Джей оценил обстановку, яростно газанул и тут же затормозил. Стремившийся опередить его белый трак вырвался с бензозаправки, у самого лица вспыхнул его стоп-сигнал, а Джей продолжал жать на тормоз, но, даже ожидая, все же не понял, почему белый трак продолжает приближаться со скрежетом, какого в жизни не доводилось слышать, и почему так странно шевелится передняя панель его машины. Она выгибалась поперек длинных волокон и коробилась на коротких, несущих, потом в ней появились тонкие линии, зазмеились лучиками в разные стороны, пошли-побежали, краска на них пожухла, стала менять цвет и вдруг распалась на мелкие ячейки и вся разом осыпалась, панель плюнула круглым плексигласовым окошком счетчика скорости, и тогда он понял, что затея его удалась даже лучше, чем он полагал, и все понеслось уже галопом – затрескались и застреляли осколками приборы, катастрофически-быстро надвинулось лобовое стекло, что-то стиснуло левую руку, и Джей увидел Быка и Коня прямо перед собой на округлом зеленом косогоре, Бык тоже стоял, чуть впереди коня и пониже, и рокочуще басил: "Мистер! Мистер! Мистер!" *** Черно-серая тьма оживает, выстраивается в узор малахита, сперва четко, потом наплывом, увеличиваясь и теряя по мере приближения четкость рисунка. Черный узор на темном фоне. Наползает и распадается, уходит в глубину глаз, за голову, за спину. Потом двое над шаром, без очертаний, один голос сиплый, другой звучный, слова неразборчивы, но ясен смысл: каждый предлагает другому. И какие-то провалы, словно самолет в болтанке. Tолчки сердца, замирания. Непонятно где, что вокруг, ничего не понятно. И не любопытно. Лежит? Скорее плывет, иногда в стоячем положении. Мир распадается, потом сбивается в чудовищный ком, в центре он сам. Когда распадается, он дышит и слышит, но не видит. Потом материя мира снова сдвигается к нему словно силой его тяготения, медленно, быстрее, быстро, стремительно, и тогда он видит несущиеся на него шары, тяжко вертящиеся и меняющие цвет по мере приближения, пока не делаются единой вязкой массой, она сжимается на нем, и тогда уж ни звука, ни изображения в удушливом месиве. Циклы повторяются ритмично, и он в тоске предчувствует схлопывания, а потом, во тьме, ждет предстоящих расширений. Кто-то рвался к нему в этой каше, кто-то звал по имени, кажется, жена, кто-то вертел, и щупал, и мял его тело, но больно не было даже тогда, когда он слышал хруст разрезаемых мышц, кто-то оглушительно орал "Мистер!", и на зов надо было откликнуться – – – он не мог. И вдруг все прекратилось, и он выпал в сухой белый туман. Шар Земли со стороны – голубой и прекрасный влажный пейзаж. Астероиды влетают в поле тяготения, как машины на перекресток, едва разминаются с планетой. Мелкие удары, много. Были, наверное, и катастрофические. Вот еще один едва не вмазал, ушел, никем на беззаботной Земле не замеченный, случайно ли? Какие-то существа на странных аппаратах, зелененькие, с присосками вместо пальцев... способны они подправить траекторию астероида? Как выглядят ангелы? А как выглядит фильм о планете, снятый с частотой кадр в миллион лет? Голубой шар – черный клубящийся – ледяной – темно-багровый – солнце? А параллельно он же, целиком покрытый синей водой в обильные эпохи, весь терракотовый в сухие? А если над Землею вдруг взметается облако душ – в самые голубые времена! – что это? Мимолетность разумной жизни на планете, жалкая ее краткость... Настоящее было вначале. Потом расточали наследие. А если нечего уже расточать? Мгновенным видением планета возникла в диаметральном сечении – – –урановый котел, жуткая картина! Вначале было слово. Было у Бога. Богом было слово. Из чего лепил Он – неизвестно. Спорам о сырье не суждено завершится выводом. Затем была Первая, как они думали, попытка. И была она углеродо-органическая. И многократна была Страшненькие ангелы в скафандрах до поры подправляли орбиты астероидов. Потом устали, махнули рукой... ? Весенняя гроза, зеленая с синим, грозовые разряды, трескучий, внезапный, оглушительный гром и удушливый запах сирени – жуть и счастье. Замирание сердца зам иран ие с-с-серд? Сестра с ее ослепительным благородством, никогда в жизни больше не встречал такого. Запах ее волос. Был НЭП, и мама покупала специальный шампунь, чтобы ее дети были лучше всех. Шампунь выглядел словно старый коньяк с растворенным в нем золотом. Золотые крупинки составляли переливчатую массу. Пахло это горько и чисто. Мама добывала парфюмерное чудо в гомеопатических дозах и держала только для детей. Она вообще была экономна, особенно в выражении любви: ведь никогда незнаешь, как этим продуктом распорядятся. И шампунем она распоряжалась так: сперва мыла детям голову туалетным мылом, а потом уж проливала, как благословение на чистую голову, несколько капель этой купоросной для всего заразного жидкости, и тогда он забирался на колени к сестре и нюхал ее волосы. Правда, еще больше любил это занятие перед головомойкой, это был ее собственный запах, запах семьи. Потом не было больше НЭПа и не стало шампуня, а мама все равно его доставала, чтобы... зами… ее дети рани… были лучше... е! ох... всех... Потом, когда мама давно уже не работала и не могла ничего больше доставать, он надолго, навсегда позабыл этот запах режущей чистоты и никогда бы не вспомнил о нем, если бы не Америка, в которой он вскоре после приезда негаданно наткнулся на этот шампунь, но так и не вспомнил сказать об этом маме и выразить ей восхищение и признательность. Просто забыл, и они пропали зря, она так о них и не узнала, а ведь они были – и признательность, и восхищение! ... предметы жизни и их растворение в духе... Tечение времени, исчезающе-быстрое и медленное, или вовсе замершее в ужасе, как было, когда возчик зверски бил упавшую от усталости лошадь, не давая ей встать, и лошадь под гулкими ударами судорожно, лихорадочно, скользя копытами по булыжнику, не справлялась, приподнималась и снова падала под ударами… или, споткнувшись на чьей-то смерти, стоит время, не двигается… а то прыжком переносит через кусок жизни так, что и не помнишь из него ничего… Детские болезни, лихорадки, задыхания, страхи, кошмары... и возвращение в мир. Папины рассказы – старина, семейные предания, история. И всегда мама, чуткие зеленые глаза с двумя крохотными карими крапинками в правом, они словно от пристального вглядывания в папины безгрешные глаза. А потом мамины глаза, когда, уже в больнице, она задыхалась и говорила: – Ну! Ну! Зачем в такой муке прожита жизнь? ? Между тем в дальних галактиках клубится Бог, делает – радостно? безрадостно? – свою исполинскую повседневную грязную работу главнокомандующего, и ему недосуг знать о том, что какую-то планетку мимоходом расплавили и какого- то саботажника Иисуса между делом расстреляли, Он лично таких приказов не отдает, это будни. Новую попытку Бог предпринял на кремниево-органической основе – как в связи с изменившимися условиями среды (температура, давление, газовый состав), так и в связи с разочарованием в предыдущих экспериментах. Однако и в новой попытке, из тех же соображений собственного культа, Он не обошелся без гуманоидов, но скомпоновал их в меньших габаритах – в видах не столь быстрого уничтожения ими окружающей среды. В результате прогресса техники и дальнейшей миниатюризации, родовой и видовой опыт нового гуманоида удалось втиснуть в каждую особь – – – во избежание повторения тех же кровавых социальных экспериментов… Бык и Конь печально интересуются, как это случилось, что он перестал общаться с мамой? Основной вопрос всех времен и народов: как это случается... Кто ближе? когда? Никто, никогда. Чувство их сродни было помешательству. Мама возвращалась с добычи, а добыча велась всеми способами, включая не конституционные, их не избежать, если конституция провозглашает государственную монополию на торговлю? От трудов праведных не побалуешь любимчиков, деликатесы были привилегией авгуров конституции, а маме с папой должности авгуров были заказаны, не той породы, так вот, мама возвращалась с деликатесами ежедневно, хотя лишь сообщникам известно, какому риску подвергала она себя во времена, когда за пять колосков давали десять лет, что означало гибель и добытчицы и всего выводка ее, но волчица была осторожна, с работы-охоты возвращалась не с пустыми руками, и начинался ритуал любви. Волчонок прижимался к волчице и впитывал ее свежий запах, мама пахла трикотажем, среди тюков новых вещей проходила ее волчья жизнь. Он обцеловывал маму, лицо и шею, руки, каждый пальчик отдельно, не отлипал от нее, час после возвращения мама не могла принадлежать никому, млела от этой любви, купалась в ней после опасной дневной охоты и успокаивала ревность других членов стаи: ну как можно ревновать, это же самый маленький... А как с этим в мире животных? так же? и любимчики, принцы-жеребята (бычки) у мамы-лошади (коровы)? неужели? Ну да, мамам-лошадям (коровам) тоже нужна привязанность детенышей, ее ничто не заменит, но она бесследно исчезает в период полового созревания... Да, кивает Бык, и у нас так же, но все же?.. Все случилось помимо меня, отвечает Джей, я не умел ей противиться, это моя вина, и бесхарактерность не оправдание, моя вина даже в том, как сложились отношения между ними, я связующее звено, я обязан был сделать попытку, хоть это непосильная задача даже для инфанта, я не смог, и все произошло. Мама слишком много говорила, это погубило и папу, и меня, и ее самое. А когда разбиты мечты, остается мужество. И – смерть. ... Он как раз работал в Нью-Йорке, временно, как всегда. Приехал в больницу, по телефону переговорил с врачом, тот отвечал уклончиво. Мама кашляла, задыхалась, а он все пытался ее кормить, и сама она пыталась есть, чтобы ему угодить, но потом не выдержала и оттолкнула его руку с ложкой. Он еще посидел. Ничто не менялось. Мама тяжко дышала и из-под прикрытых век изредка перекатывала глаза в его сторону, он мог видеть лишь движение глазных яблок под тонкими веками, не взгляд. Как странно, он лежит сейчас так же, где? и, глядя сквозь опущенные веки, видит изнутри собственные ресницы, как видела их мама. Она, конечно, чувствовала его присутствие. Беспокоило это ее? Успокаивало? Мешало умереть? Облегчало муки? Xотела она умереть поскорее и избавиться от задыхания, которого он не в силах был видеть? Или даже к задыханию можно привыкнуть, и она терпела, лишь бы подольше оставаться с ним и чувствовать его присутствие? Кто задаст такой вопрос? А кто на него ответит? Он маялся, потом сказал – "Я перекушу и вернусь". Он надеялся, что у мамы нет уже ощущения времени, он вернется, а она не будет даже понимать, как долго он отсутствовал. Быть может, мать так же думала об отце? Правда ли, что она не ощущала течения времени? Отец ощущал. Он невероятным усилием удерживал жизнь, ждал мать, чтобы умереть в ее присутствии. И дождался, умер при ней, улетел в сентябрьскую синь, в лучезарный закат. Лицо его так было покойно, а глаза излучали такое сияние, что Джей долго не мог поверить в конец, не смел нарушить эту священную задумчивость, не позволял санитаркам уложить тело... Где все это? Как рассказать? Кому? и зачем? Некому и незачем. Жизнь нема, как все огромное, она не может быть передана литературой. Парень, с которым он сталкивался иногда в доме престарелых, знал его еще по Нью-Йорку. При встречах он не здоровался, лишь мрачно кивал. Парень поместил сюда и отца и мать, Джей беседовал с обоими, нормальные люди, старуха, кстати, тезка матери, даже ходила самостоятельно, старик, правда, сидел в каталке. Они не упрекали сына, что вы, как можно, эмиграция – это такое напряжение, сыну так достается на работе, он не в состоянии возиться с ними, а они не могут управиться сами, вот и попросили его, чтобы устроил их в дом престарелых, здесь уход, и кормят, это, конечно, не домашнее, но что делать, если нет уже сил, самое скверное то, что языка они не знают, с американцами общаться не могут, а друг с другом уже не получается… Да, это видно было невооруженным взглядом, что у них не получается, он с отвращением отмахивался от нее, когда она, словно умирающая муха, кружась на месте, плаксиво жужжала ему в ухо ту боль, которая терзала ее так невыносимо, что передергивало любого, кто бросал на нее хоть мимолетный взгляд, а он молчал, он, в таком же отчаянии умирал молча и вскоре умер, а она все жила, все жила и жила, и стонала все чаще и чаще, пока стон не перешел в непрерывный тоскливый скулеж, он наполнял пространство приюта, бился, словно тон камертона для настройки этой малой капли океана страдания, и Джей, навещавший мать три-четыре раза в неделю, за все годы лишь несколько раз видел сына этой несчастной. Однажды Джей застал маму спящей и вышел покурить. Парень стоял у входа, молча кивнул, видимо, только зажег сигарету и высасывал ее короткими жадными затяжками. Это было, когда оба родителя его еще были живы. Кто же так курит, сказал Джей, чтобы что-то сказать, прервать молчание. Ничего особенного, сказал парень, сорок секунд на сигарету – двенадцать раз в день – четыреста восемьдесят секунд – восемь минут, остальное время сижу, черчу, начальству не к чему придраться. А твоя тут по своей воле? Кто же тут по своей воле, сказал Джей. Мои, отрубил парень. Джей промолчал, а парня вдруг прорвало. От окурка он прикурил вторую сигарету. Ничего выдающегося он не рассказал, никакого особого злодейства. Тяжкое приживление на этой прекрасной земле, старческий эгоизм мамаши, озлобление невестки, они и до Америки не больно ладили, а уж тут несовместимость такая, что друг друга видеть не могли, а он меж двух огней: мать пожалеешь – без секса останешься, с женой в согласии – мать с отцом в накладе. А работа? А поиски ее? А езда, в лучшем случае часа полтора в одну сторону? А язык? А дети, фак-фак-фак, они тоже тянут каждый в свою сторону… Дочь связалась с каким-то шмоком, пристрастилась к наркотикам, сейчас лечится, сын чуть в тюрягу не угодил за комбинации с кредитными карточками, жена в депрессии… О себе он не говорил, но выражение лица его было страшно, Джей отводил глаза, потому что читал вот что: избыть жизнь! избыть ее всю, разом, любой ценой и как можно быстрее! Комната несчастной была рядом с комнатой матери, пронзительный скулеж ее не прекращался, кажется, даже если она спала, и тогда лишь Джей оценил силу материнского характера, когда спросил: "Мам, тебе не мешают ее вопли?" А мать лишь искривила рот в презрительной гримасе. Когда несчастная наконец исчезла и в приюте настала относительная тишина, Джей вспомнил того парня и подумал: хоть бы не наделал непоправимого, на это все мы способны... С тех пор он его больше не видел… ? Кому это расскажешь? Все знают. У всех то же. Всем на все плевать. И мне, из последних сил, ожесточенно сказал он себе сквозь зам ира ни я серд ца не хочу, не желаю об этом ни помнить, ни писать, все прошло, и я хочу уйти! Но Бык и Конь, они все еще здесь, они молчаливы и исчерпывающе ясны. Они желали бы получить ответы на немаловажные вопросы... ... а вопросы эти полосуют поле зрения огненными письменами... Да, они тоже млекопитающие, но некоторые аспекты отношений в человеческих семьях им не ясны, так как в семейную жизнь быков и им подобных впускают охотно лишь в виде мясных блюд. Значит, и Джей находит, что молчание – счастье животных? У Коня было много кобылиц, а у Быка сотни детей, но ни у того, ни у другого не было проблем с ними. Tо ли дело Человек. О, Человек! Это великолепно. Это звучит гордо… ? ... История первых попыток, несмотря на противоречивость первоисточников, непостижимым образом выстроилась сама по себе внутренне непротиворечиво Эта драматическая история стала всеобщим источником познания ПОЦ (Пост-Органической Цивилизации). Поскольку запись прокручивалась в любом масштабе времени, пробегая Предыдущие Попытки за несколько секунд , недель, даже столетий – всю ли планету, малейшее ли движение любого объекта, будь то Муха, мимоходом убитая мухобойкой, или Человек, замученный с хладнокровным сладострастием, – искусство стало бессильно и сделалось бесполезно. Запись свидетельствовала гражданам ПОЦ то, чего не могло, казалось бы, придумать гуманоидное воображение, и леденила титановый гемоглобин в их кремниево-органических жилах. Но Он больше не надеялся, что достигнутое прочно... А также, опять же не без некоторого ехидства, Бык и Конь желали бы знать, чем именно так гордится Человек, что нарек себя Царем Природы? Ежели теми чудесами, кои проделывает над другими человеками... быков и коней таких изощренностей он не удостаивает, поскольку думает, что они не понимают зловещих приготовлений, выразительность мимики животных ему недостаточна .. А людей достаточна? своих собратьев выразительность достаточна? Да ну??? Словом, если ловкостью проворных пальчиков, то да, здесь Человек воистину царь во всеоружии этих вот ловких пальчиков и созданных ими инструментов для пытания, удавления, разможжения и усекновения членов – – – ... Джей пошел в больничное кафе, перекусил и вернулся в палату. Мама то ли спала, то ли была без сознания, а скорее всего, как он теперь, в рассеянном подведении итогов, рот ее был раскрыт, дышала она трудно, похрапывала, но трудное дыхание ее не было дыханием Чейн-Стокса, это он знал наверняка, так как помнил смерть тестя, а тот, кто однажды слышал это дыхание, не забудет его никогда. Положение не очень отличалось от тех, из которых мама не раз выкарабкивалась прежде. Он смотрел на ее руки, лежавшие поверх простыни. Кожа тыльной стороны ладоней была старой, чешуистой, но внутренние сгибы предплечий были белы и молоды. Он смочил матери губы, но недостаточно осторожно, она закашлялась, недовольно искривила лицо и, еще с закрытыми глазами, оттолкнула его руку, приняв, наверное, за руку сиделки, потом раскрыла глаза, увидела его и с укором спросила: "Зачем?.. зачем?.." – " У тебя сухо во рту", – объяснил он, а внутри все сжалось от чувства вины за неловкость этой заботы, но мама, уже со спокойным лицом, качала головой, качала головой, качала и отворачивала ее спать, спать, провалиться в дремоту ухода, в которую теперь, изредка всплывая, погружался он. Он посидел еще, вышел, постоял у двери, потом у поста дежурной сестры, вдруг решился и вышел из больницы. Сабвеем он поехал в Манхеттэн и там, недалеко от Центрального парка, целеустремленно выбрал проститутку. Он всегда делал это, игнорируя лицо, возраст, предпочитая не очень молодых, ему казалось, что это уменьшает риск. Даже длиной ног пренебрегал и следовал исключительно запаху, обходя надушенных, долго шатался между ними, разговаривал, наклонялся к ним, словно недослышав, принюхивался. В тот раз ему попалось что-то совершенно особенное, хотя внешне это была заурядная блондинка без особых примет, разве что зад уж очень широк по сравнению с талией да ногти длинных тонких пальцев были, как у негритянки, выкрашены каждый в разный цвет. Еще у нее хороша была нижняя челюсть и линия скул и подбородка. Джей повел ее в гостиницу, дешевые гостиницы он находил по запаху. Конечно, он предпочел бы дорогую, но в этом районе были только очень дорогие, цена воистину кусалась, и он смирил гордыню. В номере он завел свою блондинку в ванну и долго, заботливо мыл ее всю с головы до ног, как куклу, уделяя, конечно, нежное внимание эрогенным зонам. Потом умылся сам и вышел в комнату, где блондинка возлежала на постели, разомлевшая от горячей воды и такой неожиданной в ее жизни заботы. Она лежала голая, в радостном ожидании ласк, он ведь разговаривал все время, пока купал ее, беседовал, расспрашивало родителях, о детях (одна дочь, замужем, не проститутка, но не слишком счастлива в браке) и очень ее к себе расположил, но Джей неожиданно поднял ее, велел одеться и погнал в парк, на пробежку. Сперва он задал непринужденный темп под беседу, но потом взвинтил что надо, с таким-то задом она с непривычки скоро сдохла, в семь потов вспотела, и тут он взял такси, чтобы она не простыла, и чтобы не остыла, и так она была этим тронута, ну просто очень, и отдалась ему беззаветно. После пробежки он был уверен, что она вспотела честно, и наслаждался, как павиан. Когда он вернулся в больницу, мать была еще теплой. Никто не заметил конца, никого не было рядом, когда час настал. Даже заметив, кто понял бы? Конец у каждого свой. Зачем прожита жизнь??? Из опыта родителей он не сумел сделать вывода, как не сумел его сделать и из собственной жизни. Женщина с плотным красивым лицом со своей историей старухи из дома престарелых, угодила в самое яблочко... ? А также Бык и Конь изумляются ликованию людей по поводу того, что люди не родились животными. Бесплодные, не украшающие ни собственную, ни даже другие жизни угрызения совести суть все, что отличает человека. Не говоря уж о том, что большинство людей остаются первоклассными скотами в обращении друг с другом, более к тому же послушными, чем любые скоты. Откуда взялось это выражение – скотское отношение? Скотское отношение – хорошее. Разве человек не трудится тяжелее любой лошади, особенно в наше гуманное к лошадям время? Меньше ли людей гибнет от рук людей, чем быков от рук людей же, особенно в вегетарианских странах? Животным что-то не доводилось узнавать о таких свалках коровьего или овечьего мяса, какие устраивали, устраивают и устраивать будут человеки из человечьего. Притом даже не в видах поддержания рыночной стоимости продукта. За сомнительное счастье дожить до старости и помещенным быть в приют вдали от любимых платить такую цену… Животные вне общества? не на свободе? Но Бык и Конь счастливы как раз незнанием этих понятий. Вот их дом, и мир уютен. Нет языка – нет и угрызений совести. Главным орудием человека в конце концов оказываются даже не несравненные пальчики, а восхитительно гибкий язык. Он-то и доводит человека до того, до чего человек в конце концов доходит. Ибо Бык и Конь не жили ни ради кого и никому не говорили, что живут ради… А люди? Он сам? Да я ведь и не живу, сказал он и открыл глаза, и увидел клокочущее варево Вселенной, в него на переплавку низвергались старые Миры, и варево выстреливало огненными языками Новых, и осколки разлетались на недоступное фантазии удаление, переходя от прямолинейного вначале движения ко все более криволинейному, ибо сила тяжести незаметно возвращает все стремящееся прочь – и миры, и души – на круги своя, пока прямые орбиты не переходят в эллиптические спирали, все более крутые, эти траектории могут пересечься, и тогда тела сольются в таком космическом экстазе, от которого вероятно зарождение сверх-новой, ничего необычного, две старые массы слагают новую, критическую... И от этого в свою очередь разлетаются новые осколки-астероиды, они не Астры, они Роиды, сшибатели Астр, и только зелененькие Ангелы могуществом своим до поры спасают редкие – да и лишь достойные спасения! – цивилизации от низвержения на переплавку... пе ре бо и! и... TороРех! – рявкнуло откуда- то, и Джей открыл глаза и отчетливо понял предстоящее. Люди сновали вокруг, много, и заняты были только им, и совсем рядом Tедди, и так это славно, потому что именно Tедди хотел он видеть в свой последний час, Tедди, большого и быстрого, с его грустным и твердым – надо же, такое сочетание! – карим взглядом и сильными руками, и он залопотал плохо повинующимся языком, уже булькая, но все ещедостаточно внятно: "Teddy, it is so кind of you to visit me here, thanк you so much!" - "Whom are you talкing to?" – спросил Tедди, и тогда он увидел, что это не Tедди, а врач с маской, спущенной со рта на шею, значит, все уже позади, значит, дело сделано, и он тут же собрался, как привык собираться во всей своей неправедной и многотрудной жизни, и сказал так, словно даже теперь, в отплытии, в самый, возможно, последний миг, английский оставался его родным языком, сказал, не понимая, что булькает уже непоправимо, стараясь даже и теперь сгладить свой неизбывный акцент: "Sorry, doctor, never mind, I am worкing with a lovely man and I thought it was him" – и врач поморщился от этой неуместной старательности, но Джей этого уже не видел, его втянуло в стерильный мир Вселенной, – и провалы, как по заказу, возобновились с новой силой, теперь это была неприятная чехарда, головокружения и наплывы, тошнило, как никогда в жизни, и подступал удушливый страх, Джей подавлял его ради картины, которая должна была, не могла не открыться – не ему, раскаявшемуся грешнику, а ему, несшему страдание свое всю жизнь, – и увидел Быка. Бык один был на месте, на которое Джей оглядывался давеча, Коня не было с ним, Конь парил выше, мерно перебирая светлыми копытами, а Бык лежал в той же уверенной позе, словно памятник себе, с его покойно сложенных губ свисала травинка и срывалось звенящей цепочкой единственное слово, произносимое двумя голосами, папиным и маминым, – "Сыночек, сыночек, сыночек, сыночек, сыночек, сыночек, сыночек, сыночек ..." И тут Вселенная открылась в бархатно-черном многомерном пространстве, вернее, он отшатнулся от Вселенной, но услышал гулкий голос ее и велел себе: "Иди!" И стал страшно опрокидываться куда-то назад и влево. В последний раз сжалось сердце, подпитав мозг, он падал, все еще сопротивляясь падению, "Иди!", повторил за Быком дряхлый Пегас и лизнул его, и Джей почти спокойно понял, что зашел непоправимо далеко, возврата нет – и тогда он шагнул, краски мигом спали с предметов, источники света растворились в едином сиянии, ноздри и гортань ожгло озоном, слой которого он, возможно, в этот миг пересекал, и тут отделилась от него злоба дня, язык со множеством его ненужных слов, память, все отошло, и это было разрешением обременительности бытия, когда накопленная за жизнь неприязнь к людям и зависть тяготят не менее, чем собственные дурные поступки, а теперь все это отпало, как балласт, рухнуло куда-то, и падение назад и влево по плавной, но сильной кривой перешло в полет в поле напряжения, где время рождалось у него на глазах, где было тихо-тихо, и всюду разлит был свет, чем-то сродни звуку, срывавшемуся с неподвижных губ Быка, пространства ветвились осями и направлениями, а им словно выстрелили из пушки, и продолжали упоительно ускорять, так что перемещение его стало сопоставимо с перемещением открывшихся ему небесных тел, некоторые он обгонял, и тогда тела, скорость которых он превысил, устремлялись к нему, словно к центру, другие неслись рядом, постепенно отставая, это было как фейерверк, он видел текущую на удалявшихся мирах жизнь в разном масштабе пространства и времени и видел, как некоторые не выдерживали заданной им крутой траектории и падали, падали, тогда как он летел, нет, больше, он сиял, в этом теперь не было сомнения, он мчал во всех направлениях, каждому соответствовало свое время, его можно было прокручивать взад и вперед, так что доступно стало видение всего, что волновало при жизни, и мельком даже судьба немногочисленных книг Джея, их слияние с общим потоком, и уже совсем мельком, не словом, слов не стало, не звуком, а мерцанием каким-то похвалил себя, что не пустился в странствие самовольно, дождался назначенного часа и пришел, кажется, к самому пиру творения, так что вся выстраданная мудрость с какими-то там заповедями может пригодиться кому-то, и явились умершие близкие, даже те, кого не знал никогда, но безошибочно узнавал теперь, и живые, которые жили, и те, кто умер, но все еще думал, что жив, понятен стал подлинный принцип работы прибора, основанного на сдвиге фаз, они там продолжали ковыряться эмпирически, а то, что прежде было Джеем, теперь этот сдвиг подлинно знало и наслаждалось обилием нахлынувшего обо всем знания. Какой-то пост-органический индивид таращился, не видя его, в видеограф, в запись прошедшей на Земле зловонной и сладостной жизни, ясно прозвучала магнитограмма того, что он созерцал, обрывок знакомых слов – "... разрушите все, чему поклонялись, и поклонитесь всему, что разрушили", – а последней возникла четкая, как привычно было при жизни, формула фундаментальнейшего закона мироздания: "Все события прошлого и будущего одновременны для наблюдателя, движущегося со скоростью света". И Он понял, зачем прожита жизнь. Но слов уже не было. "Побережье", № 5, 1996. Исправлено, февраль 1988 г. |