1. В начале.
"Скучна как истина, глупа, как совершенство." А.С.Пушкин.
В начале было слово: "Ты будешь жить одиноко, нежеланной, чужой, будешь скитаться и не найдёшь приюта". Потом я пошла погулять в заснеженный дворик с лопаткой. Из закоулков между самодельными сараями, из пещеры под глухой лестницей, ведущей на террасу второго этажа, вытекали сумерки. Я покопала лопаткой нависшие брови сугроба, и у него стал удивлённый вид. Волна тени холодно лизнула моё лицо, тихо сместились, приблизившись, стены, и я увидела себя на дне синего колодца отражением слабой звезды. Вспомнила всё, но не словом, а теснением души и побрела прочь от двери дома, скользя варежкой по снежным перилам... прочь. Обо мне вспомнили совсем поздно и нашли полузамёрзше дремлющей в объятиях старого сугроба - из тех, что последними отдают весне свою несложную жизнь.
Опять не знаю. Возвращаюсь в точку. Сжимаюсь в мысль и крошечной звездой затерянно свечу себе самой в незнанье безграничном..
Свечёй ли в Храме... огоньком болотным... свечу... морочу ли себя... других... не знаю. Я мотылёк, летящий на огонь, и я огонь, сама себя палящий, сжигающий до тла, безбожно... свято...
"Все семьи несчастливы посвоему." Мне сказали, что я стала несчастьем семьи, в которой родилась. Видимо, моё зачатие было порочным. То есть, безусловно, это было именно так. Все нежеланные зачатия порочны. Порочны и те, что происходят от желания поправить свои житейские дела. Что-то там получить, сохранить, упрочить... или развлечься - от скуки... увы, увы, увы... Земля переполнена несчастливыми рождениями, когда первый крик заглушает слово, которое было в начале. Я была единственным ребёнком мужчины и женщины, которые не хотели моего появления, осложнившего их жизнь. Они были немолоды. Позади была война. Ещё доживал свой людоедский век Сталин, набирало силу "Дело врачей". Потом, когда Сталин умер, она плакала, а он сказал, что эта смерть - счастье и спасение. Но, как всегда, не был услышан ею, как всегда, когда пытался рассказать, как на войне их поднимали в атаку и гнали вперёд под автоматами, как в шесть лет остался без матери, как всегда... Они не могли слышать друг друга, но не знали этого. Они были очень разными, но не знали этого. Напротив, им всю жизнь внушали, что все одинаковы, и они продолжали быть вместе, мучая друг друга. Они были красивы самой модной по тем време-нам красотой - как знаменитые актёры из любимых фильмов той поры. Она была врачом, он -- инженером. Оба прошли войну. Как фронтовичка и жена погибшего комиссара, она получила квартиру, из которой пришлось выселять Варвару Степановну - мою будущую первую учительницу. На белый свет я появилась ночью и задком, видимо, сопротивляясь изо всех сил своему рождению в сплетённую без меня паутину жестокостей и безумств. Мужчина сказал: "Решай сама" -- и она пошла через сквер к роддому номер один, где работала аку-шеркой её сестра. Красивая голубоглазая блондин-ка решительно шла по пустому заснеженному скверу "Пионеров" мимо гипсовых барабанщиков и горнистов. Сестра отсоветовала: "Если ты хочешь сохранить семью, должен быть общий ребёнок" - видимо, что-то нехитрое в этом роде. А жаль... Возникший од-нажды, даже как мимолётная мысль, аборт - необратим и несовершенный - тянется всю жизнь, как это случилось у нас. Впрочем, теперь моё детство и юность уже не кажутся мне таким уж выдающимся уродством - так, вполне нормальное, среднестатистическое уродство, типичное для промышленного захолустья СССР середины двадцатого века. Должно быть, я была наказанием божьим. Помню себя стригущей ножницами платье, азартно запихивающей манную кашу в дырочки раковины для мойки посуды, крадущейся, как тать в ночи, с бутылкой спирта из запретного шкафчика, чтобы разлить его в ванной комнате, поджечь и замереть в блаженной одури от вида синего пламени. Вся улица знала, что Таню ведут, вернее, тащат волоком в "сад", из которого я сбегала, как потом из пионерских лагерей, с уроков, лекций ,"работ"... Теперь, когда марафон позади, я смотрю на свою фотографию в восемь лет. Я помню, как мы зашли с папой в фотоателье на углу Ленина и Чекистов, рядом с Большим гастрономом. Папа долго причёсывал мои буйные кудри наверх своей круглой без ручки пластмассовой щёткой, и я терпела и терпела - на фото вышла с гладкой гривкой: милое, открытое лицо. Как раз тогда моя репутация злодейки окончательно состоялась и начались "меры по пресечению". Меня приговорили к "хроническому холециститу", и теперь все каникулы и праздники я проводи-ла под надёжной охраной в больнице, в отделении, которым руководила моя мама - была заперта в палате для "блатных" вместе с товарищем по несчастью Павликом - сыном маминой коллеги.
Павлик был маленький рыжий тихий мальчик, и лежал он по другой статье, видимо, более лёгкой и не предполагающей пыток. Мой же диагноз требовал систематических анализов желчи посредством зондирования, то есть проглатывания длинного резинового шланга с металлическим наконечником и лежания с ним нескольких часов в ожидании, когда из него по трубке потечёт желчь. Приближение пыток я чувствовала по мельтешению фальшивых улыбок, потом меня переставали кормить, затем заставляли выпивать стакан горькой соли и, наконец, тащили, дрожащую и мокрую от ужаса, в пыточную к койке с рыжей клеёнкой, хватали и начиналась возня и крики: "глотай, дыши". Сестры знали своё дело - их коллеги из "Полёта над гнездом кукушки" были просто младенцами... Помню, как оттолкнув стакан с горечью, выскользнула мимо белых халатов и, вбежав в туалет, закрыла дверь на швабру на долю секунды раньше, чем на неё обрушилась погоня.
Я вглядываюсь в семейное фото. Слышу шум облавы, ужас, возбуждённые крики, угрозы, страстное желание исчезнуть... не быть. Лица мужчины и женщины на фото приветливы и хороши. Все в зимних шапках, улыбаются, нежна большеглазая девочка...