Дёрдь Ц. Калман

Литературоведение, 90-е годы

 

Вначале позволю себе несколько витиеватых отступлений, которые тем не менее прямым путем должны привести меня к моему предмету.

Во-первых, некоторых оправданий требует определение границ этого предмета: свою задачу я понимаю так, что мне нужно говорить о венгерском литературоведении 90-х годов — но это как бы отнюдь не очевидно в свете того, что в заголовке фигурирует литературоведение как таковое. Если свою задачу я понял неверно, то с радостью буду и дальше цепляться за эту свою ошибку, ибо, честное слово, говорить о десятилетии мирового литературоведения вообще я едва ли в состоянии. И если найдется человек, который на такое отважится, я буду смотреть на него не только с завистью, но и с подозрением.

Во-вторых: я не знаю точно, что такое литературоведение, однако в данном случае я отсек бы от него критику (о которой тоже не могу сказать точно, что это такое). Остаются две области, о которых я немного и поговорю: это — история литературы и теория литературы (хотя я и о них не знаю точно, что они такое).

В-третьих: мне бы хотелось поговорить о них таким образом, чтобы не было названо ни одного имени. Это можно рассматривать как своего рода игру, усложнение задачи — чтоб было интересней (наступаем только на желтые плитки, причем и из них — исключительно на каждую третью, вдох делаем пять раз в минуту, моргать запрещается…). Отчасти это мера предосторожности: кого-нибудь не пропустить, иначе обида на всю жизнь, или, наоборот, не упомянуть некстати, иначе обида на всю жизнь. Ну и отчасти этим обеспечивается видимость, будто ты, максимально поднявшись над грязной конкретностью, созерцаешь предмет, так сказать, с сугубо теоретических высот.

Пока я тянул время этими отступлениями, мне, к счастью, действительно пришло в голову несколько вопросов, от которых и можно танцевать. Дело в том, что эти оговорки (см. выше) чреваты, как сразу выясняется, серьезными проблемами, которые, за неимением лучших, я и подниму. Например, что касается разделения зарубежное/венгерское. Если бы я затронул и зарубежное литературоведение, моя статья была бы сильно о другом? Следует ли венгерское литературоведение зарубежным образцам? Если не следует или следует не в достаточной мере, плохо ли это? Если плохо, то почему плохо? И если не плохо, то тоже — почему?

Насколько я могу судить, глядя на ситуацию издали и поверхностно, мы ни в чем и ни от кого не отстали — в том смысле, что венгерская литература принимала к сведению, осваивала, отчасти и усваивала все те достижения, которые за последнее десятилетие могли считаться в мире — главным образом это, конечно, был Запад — заслуживающими внимания. Тут нельзя не добавить, что с таким уж большим количеством таких уж новых вещей нам в этом плане столкнуться не пришлось: задающие в настоящее время тон, самые нашумевшие и самые распространенные (три эти определения означают не одно и то же) направления в основном возникли по крайней мере в восьмидесятых, а нередко в семидесятых или даже в шестидесятых годах. Знакомство и освоение означает лишь, что у нас появляется невероятно много зарубежных работ в переводе (и, конечно, можно предположить — не важно, с вескими ли основаниями, — что венгерские литературоведы, кроме венгерского, читают и на других языках). Те, кого всерьез интересует то или иное литературоведческое направление, составляют сборники текстов, специальные номера журналов, пишут обзоры и рефераты — словом, стремятся ввести эти направления в дискурс венгерского литературоведения; удается им добиться этого или нет, другой вопрос. Дело, во всяком случае, выглядит так: подобная деятельность находит свой рынок, то есть платежеспособный спрос: никогда в Венгрии не издавалось и не раскупалось западных литературоведческих работ столько, как в 90-е годы. Во всяком случае, сейчас не существует принципиальных препятствий для того, чтобы все, что хоть что-нибудь значит на Западе, приходило и к нам.

Но тут я опять должен делать оговорки. Усвоение, внедрение в отечественную практику, подстегиваемое лишь тягой к заимствованию, радостью знакомства, узнавания, — не всегда оправданно и не всегда автоматически означает высокий уровень. Подлинное усвоение достигается в процессе активного обсуждения; а для этого необходимы активный интерес, активная воспринимающая среда. Таким образом, еще одна проблема связана с тем, идет ли речь об универсальных, значимых для всех вопросах; иначе говоря: то, что возникло где-то в другом месте, на другой почве, найдет ли в Венгрии дискурс, в который оно может включиться (или наоборот: будет ли найдено это явление участвующими в дискурсе)? Приведем один-два примера. У нас началось знакомство с новым историзмом, началось его освоение, но до сих пор нет признаков того, что многие усвоили его всерьез или что началось его осмысление. Несколько иная ситуация с феминизмом. Феминистские литературоведческие тенденции у нас едва ощутимы; во всяком случае, то, что есть, ничтожно по сравнению с тем, чего можно было бы ждать на фоне огромной западной литературы, связанной с феминизмом. В отличие от нового историзма, феминизм — такая возможность подхода, для которой необходим довольно специфический общественный фон; может быть, такой фон и не нужен, что называется, позарез, но если он есть, это только полезно. Речь идет о женском движении, об опыте общественного обсуждения вопросов взаимоотношения полов: они, эти вопросы, могут сделать для нас понятнее точки зрения феминизма. Последователем нового историзма — скажем так — может быть кто угодно, у нового историзма есть шансы более или менее независимо от общественной среды и исторических традиций получить место в ряду дискурсов, связанных с литературой. Что же касается проблем, связанных с точками зрения и социальным статусом различных полов (и интерпретацией этих точек зрения в литературе), то они — можно сказать, закономерно — присутствуют и в венгерском обществе. Тем не менее, видимо, в настоящий момент рефлексия по поводу всех этих вещей не столь значима; бытующее отношение к ним как к “маргинальной” проблеме по-прежнему доминирует. Объясняется это, видимо, тем, что у нас нет серьезного феминистского движения, которое (пускай иной раз агрессивно) заставляло бы принимать во внимание эти своеобразные точки зрения, и пока что нет даже признаков, что положение меняется в этом направлении.

Конечно, еще вопрос, считать ли бедой, если определенные западные подходы в Венгрии не могут вполне органично встроиться в функционирование литературоведения. Тогда что же, мы отстали? И должны быстро ликвидировать свое отставание? Или нас все это не должно задевать? Мы, мол — венгры, мы — сами с усами, мы венгерское литературоведение делаем…

Постараюсь высказать свою позицию со всей определенностью. Да, нужно читать, нужно как можно больше узнавать из того, что делается в других странах, нужно черпать идеи, нужно пытаться применять все то, что выглядит пригодным для применения. Однако, на мой взгляд, самые насущные вопросы литературоведения, которые постоянно требуют от литераторов новых и новых ответов, нет необходимости обязательно заимствовать. То есть не беда, если они успешно импортируются, но это не должно становиться целью. Обычно рано или поздно само собой выясняется, какие направления — независимо от того, откуда они пришли — оказались плодотворными. Поэтому всю проблему “импорта”, или “заимствования”, хорошо бы изгнать из споров, идущих вокруг литературоведения, как надо изгнать и слово “мода”. Моменты, которые с этим связаны, возможно, интересны с точки зрения социологии науки; что же касается литературоведения, тут они только сбивают с толку.

Вторая оговорка сводится к тому, что мне не хочется говорить о критике. Тогда мне сейчас нужно было бы объяснить, как и почему я исключаю критику из поля своего внимания. Ответ мог бы быть простым: критика — не наука, и нечего ей делать в статье, посвященной литературоведению. Беда лишь в том, что я не так уж уверен, что литературоведение — это точно наука. И что есть некая чистая научность, которая присутствует в литературоведении, а в критике отсутствует. Простым — и созвучным с первым — был бы такой ответ: критика — часть литературной жизни, а литературоведение — внешнее описание этой литературной жизни. Существует, стало быть, как бы участие и как бы наблюдение со стороны: участие в создании так называемой литературы (ну и, разумеется, все виды непосредственной реакции на нее: критика, читательские отзывы и все такое), и наблюдение — то есть научное осмысление всего этого. Однако возникает та же самая закавыка: ведь можно возразить, во-первых, что различие тут лишь в степени (степени участия, степени наблюдения); во-вторых, что внешнего, безучастного, независимого наблюдения вообще не существует. Даже по отношению к теории, которая кажется совсем отвлеченной, можно поставить вопрос о том, откуда, с каких позиций она формируется. А что тогда говорить об истории литературы! Она всегда пишется с какой-то позиции, с какой-то точки зрения, на фоне каких-то пристрастий, предубеждений, субъективных ощущений. (Возвращаясь к предыдущему вопросу: я уже и по этой причине не верю, что литературоведение — универсально, уже и по этой причине сомневаюсь, что заимствование, перевод, внедрение зарубежных направлений — вещь автоматически эффективная.)

И все-таки почему я, собственно, исключаю критику? Да просто потому, что штуковину, которая называется литературоведением, я рассматриваю как нагромождение текстов различных жанров: среди них есть тексты исторические, теоретические, критические и еще наверняка много других, — и одним из этих жанров я не занимаюсь. Почему? Потому, что он слишком аморфный, расползающийся, неоднородный, в нем огромное множество поджанров; и еще потому, что в нем очень трудно выявить тенденции: если таковые и есть, то они, скорее всего, очевидными станут лишь потом, спустя годы. Однако о критике можно все же сказать, что она у нас сейчас, в 90-е годы, в неплохом состоянии, в гораздо, гораздо лучшем, чем в 80-е. Свобода слова, вне всяких сомнений, благотворно влияет на этот вид непосредственного участия в литературной жизни.

С другой стороны, то, что определенные жанры перемешиваются, — факт, на мой взгляд, отрадный. Ведь это значит, что критика — дело уже не только журналистов: есть уже возможности для того, чтобы в качестве критических работ появлялись более основательные, более детально аргументированные, теоретически более фундированные тексты, а осмысление современной литературы — что вообще-то, по традиции, было задачей критики — принимало и форму серьезных исследований. Такого долгое время нельзя было себе даже представить. Вплоть до 90-х годов о современных писателях писали — скажем просто — пространнее лишь из сугубо политических соображений. Журнальная критика, конечно, осталась, останется и в дальнейшем; и, по-моему, ничего плохого в этом нет. У этого жанра тоже имеются свои традиции; очень медленно и очень опосредованно, но он, может быть, тоже находит способ следовать динамике большой науки; а если не следует, тоже никакой трагедии. Вместе с тем, повторю, все более важную роль приобретает зона между критикой и высокой литературной наукой.

Все это может показаться излишним теоретизированием вокруг простых вещей; да так оно, собственно, и есть. И все же рассуждения эти имеют прямое отношение к ситуации, в которой находится литературоведение 90-х годов. Ведь одна из дискуссий развернулась как раз вокруг вопроса о том, в какой степени и как литературоведение должно быть научным. Неудивительно, что сформировались в основном две группы — соответственно двум (говоря опять же очень упрощенно) точкам зрения. Первая точка зрения: литературоведение — это наука, а если текст не стремится к научности, значит, он остается в рамках субъективности, салонной болтовни, словом, это — критика. В литературоведении есть свой понятийный аппарат (а если нет, то такой аппарат должен быть создан), и им будьте добры пользоваться, если хотите участвовать в научном дискурсе. Вторая точка зрения: осмыслять литературу можно в любом дискурсе, в том числе и в научном, но это необязательно. Осмысление — это прежде всего свободная игра, а не наука.

В такой формулировке это, конечно, звучит грубо, и можно предположить, что с нею ни один участник дискуссии и ни один из тех, кого она касается, не согласился бы. Так что попытаюсь взглянуть на эти вещи немного тоньше. Определенной группе литераторов наскучило половодье очень традиционных историко-литературных штудий; они обратили внимание на то, что в зарубежном литературоведении со времен структурализма — да даже и до него — произошло немало интересного, и попытались все это использовать в собственной работе. Другой группе литераторов тоже наскучило половодье очень традиционных историко-литературных штудий; они тоже обратили внимание, что в зарубежном литературоведении со времен структурализма — да даже и до него — произошло немало интересного, и тоже попытались все это использовать в собственной работе.

Несмотря на кажущееся полное совпадение позиций, между ними, как ни странно, есть различие. Если представители первой группы убеждены, что литературоведению необходим соответствующий научный язык, который должен функционировать в качестве соответствующей контролирующей инстанции точно так же, как и сами теоретико-литературные построения, — то вторая группа уверена, что именно относительность, размытость понятийного языка может стать фактором обновления, что языки могут перемешиваться и обыгрываться, а над осмыслением литературы не должен довлеть никакой контроль. Первая точка зрения у нас опирается на систему взглядов теории рецепции и герменевтики, вторую же принято связывать с деконструкцией.

В то же время у них есть общая черта: и тем и другим ужасно опротивело то, что делается в традиционном литературоведении: история литературы, критика, исследование современной литературы, развивающаяся в старой колее литературная теория. Те, кто стоит ближе к герменевтике и к теориям рецепции, как правило, выступают за беспощадную и скрупулезную критику, за тщательное выявление скрытых предпосылок, за критический пересмотр истории восприятия. Вторая же группа чаще всего скорее провокативна: она подвергает осмеянию или злорадно преуменьшает все, что относится к сфере традиционного литературоведения.

К дискуссии между ними (которая, может быть, вовсе и не является центральной для литературной науки) я еще вернусь; но прежде давайте немножко займемся конкретикой. Итак: что все-таки свершило венгерское литературоведение за минувшие десять лет?

Прежде всего, существует, не правда ли, история литературы. Слыша эти слова, мы чаще всего думаем о работах, которые написаны об умерших авторах и об их произведениях. Если имеется в виду хорошо всем знакомая деятельность историков литературы, когда берется более или менее значительный представитель одной из прежних эпох или сама эта эпоха и всесторонне рассматривается, изучается вся относящаяся к вопросу специальная литература — и дело в шляпе, да, подобная история литературы процветает и сейчас, тут никаких изменений не произошло. Позитивистское литературоведение в Венгрии все еще не исчерпало себя. Оно не всегда в полной мере позитивистское, но в основе своей все же остается таковым. Полистайте известные историко-литературные журналы: они полны именно такой историей литературы. Что кривить душой: мне такие работы чаще всего кажутся скучными, я не люблю их и не думаю, что этим путем мы и должны двигаться. За классическими историко-литературными работами и монографиями стоит убеждение, что именно благодаря им будет возведено здание истории венгерской литературы, а каждая такая работа — кирпич в этом здании. Что ж, хорошо, пускай здание строится, ничего страшного; к тому же на строительстве его трудятся мои прекрасные коллеги, чудесные люди, хорошие ученые, эрудированные преподаватели, не могу сказать о них ничего плохого, — вот только кирпичи эти — такие одинаковые, скучные, серые.

В то же время существует явное желание сделать все это более увлекательным. Тут есть много возможностей. Одна из них — в том, чтобы самые важные моменты литературного процесса показать по-иному, не так, как это делалось до сих пор. Вторая — в том, чтобы и сам процесс представлять не так, как привыкли его до сих пор представлять. Третья — в том, чтобы проанализировать, как происходит само строительство истории литературы.

Рассмотрим эти варианты, начиная с последнего. Теперь уже стали понимать: то обстоятельство, что кто-то попадает или не попадает в историю литературы (и то, как он туда попадает), — само по себе может быть предметом исследования. Если мы, например, возьмемся проанализировать, как Шекспир стал в Венгрии — да и вообще где угодно — непревзойденным мэтром драматургии, величайшим, богоравным поэтом, или посмотрим, как мифологизируется смерть Аттилы Йожефа, или как строится имидж Петёфи, — то нам неминуемо придется вникать в механику функционирования различных институтов, окружающих литературу, — от читательской аудитории, периодической печати, школьных и университетских программ до написания истории литературы. И мы будем говорить уже не о вечных, нетленных, не требующих объяснения ценностях, но о формировании или даже создании этих ценностей. Может быть, мы при этом утратим что-то с точки зрения идеальной чистоты предмета, ибо в сферу исследования литературы вторгнутся такие приблудные науки, как история культуры, этнография, социальная психология и прочие; зато сколько возникает новых перспектив. Однако нельзя не считаться и с тем, что подобный подход тоже грозит появлением огромного количества совершенно неинтересных, скучных текстов, которые хлынут в литературоведение. Предположим, кто-нибудь возьмется досконально изучить, что писала об Ади периодическая печать в какой-нибудь уездной дыре; правомочность своей деятельности он докажет легко: извините, мол, речь идет о формировании культа Ади, как же тут обойтись без краеведческих, социологических материалов, того, сего?.. В итоге к зданию традиционной истории литературы добавится еще один и тоже серый кирпичик.

Можно оживить историю литературы, отказавшись от традиционного, линейного ее построения, не пытаясь привязывать произведения к туманным категориям: литературной эпохе, направлению, отыскивая связь между текстами в иных сферах. Можно — и это проще всего — читать литературу минувших эпох (выразимся по-журналистски) “сегодняшними глазами”, то есть одновременно и показывать, и пытаться преодолеть ту дистанцию, которая отделяет нас от старых текстов. Тут мы создаем резкую конфронтацию между собой и текстом, между нашим временем и той эпохой. Подобный подход особенно притягивает мечтающих о радикальном новом прочтении. Были и попытки сравнивать тексты, далеко удаленные друг от друга во временном плане, оставляя в стороне такие моменты, как преемственность, влияния, мировоззренческие аналогии, сосредоточиваясь исключительно на особенностях поэтики. Был даже эксперимент с созданием полной истории венгерской литературы, пренебрегающей хронологией.

Третья тенденция связана с пересмотром канонов. В какой-то мере каноны пересматриваются всегда, но переосмысление всей системы старых канонов — куда более редкий случай. В последнее время многие молодые литературоведы как раз и пытаются подвергнуть кардинальному пересмотру отдельные тексты или в целом творчество писателей, которое получило каноническое толкование. Эта работа стала особенно важной и актуальной после 1989 года. В нормальных странах это, замечу кстати, происходит систематически и без скандалов. Надеюсь, когда-нибудь достигнем такого состояния и мы.

Интересно то, что пересмотр историко-литературных канонов в нашем литературоведении касается прежде всего XX века; пока что весьма редки попытки — видимо, они не находят отклик в широкой аудитории — подобного же пересмотра литературы более ранних эпох.

В заключение хочу вернуться к вопросу о спорящих друг с другом (спорящих порой озлобленно, порой лишь чтоб пустить пыль в глаза) лагерях, ибо, по всей очевидности, наблюдать их противостояние — все-таки самое интересное (хотя и это не так чтобы уж очень интересно). Выскажу несколько ни к чему не обязывающих замечаний. Вот одно: что касается лично меня, то я гораздо терпимее воспринимаю даже бессодержательное зубоскальство, чем очень содержательную тягомотину; хотя прекрасно понимаю, что на длинной дистанции выиграет именно она. Во всяком случае, мне кажется, что литературное качество текста (как он стилистически организован, организован ли вообще) имеет значение даже в таких периферийных сферах, как литературоведение. Я понимаю тех, кто возмущается, встречая чисто развлекательные, построенные на словесных остротах, фрагментарные, пренебрегающие логическими выводами или даже логической последовательностью литературоведческие тексты. Но понимаю и тех, кого отпугивают тексты, где в глазах рябит от головоломных терминов, где в жертву точности и логике порой приносится даже правильность построения фразы, где все дышит раболепным преклонением перед авторитетами. И все же я не могу сказать, что и те и другие тексты никуда не годятся. Первые, по-моему, полезны прежде всего с педагогической, вторые — прежде всего с интеллектуальной точки зрения. Первые привлекают к себе внимание публики и, пусть упрощая и профанируя серьезные вещи, тем не менее внушают ей что-то важное — возможно, всего лишь ощущение свободы, которое, вероятно, самое необходимое условие восприятия литературы: позволяющее игнорировать многие и многие старые предупреждающие знаки. Что касается авторов серьезных текстов, то они, конечно, не шутят, зато их мало беспокоит, каким будет воздействие того, что они говорят, они приносят читательский успех в жертву науке. И даже не только успех, но и доступность — ради более важных вещей: прежде всего ради точности, не допускающей упрощений.

Второе замечание: я не зову ни к примирению, ни к поискам третьего пути. К примирению я не зову потому, что, по-моему, все хорошо до тех пор, пока идут споры: каждый может многому тут научиться, и учится, и нет нужды обязательно стремиться к тому, чтобы все мы были согласны друг с другом. Я не настаиваю на третьем пути, потому что не знаю, существует ли он. Хотя есть много маленьких тропинок, и возможно, позже окажется, что они идут параллельно большим дорогам. Или идут по кругу. Или вообще никуда не идут.