Дёрдь
Ц. Калман
Литературоведение,
90-е годы
Вначале
позволю себе
несколько
витиеватых
отступлений,
которые тем
не менее
прямым путем
должны
привести
меня к моему
предмету.
Во-первых,
некоторых
оправданий
требует определение
границ этого
предмета:
свою задачу я
понимаю так,
что мне нужно
говорить о венгерском
литературоведении
90-х годов — но
это как бы отнюдь
не очевидно в
свете того,
что в заголовке
фигурирует литературоведение
как таковое.
Если свою
задачу я
понял неверно,
то с радостью
буду и дальше
цепляться за
эту свою
ошибку, ибо,
честное слово,
говорить о
десятилетии
мирового
литературоведения
вообще я
едва ли в
состоянии. И
если
найдется
человек,
который на
такое
отважится, я
буду смотреть
на него не
только с
завистью, но
и с подозрением.
Во-вторых:
я не знаю
точно, что
такое
литературоведение,
однако в
данном
случае я
отсек бы от
него критику
(о которой
тоже не могу
сказать точно,
что это
такое).
Остаются две
области, о которых
я немного и
поговорю: это
— история литературы
и теория
литературы
(хотя я и о них
не знаю
точно, что
они такое).
В-третьих:
мне бы
хотелось
поговорить о
них таким
образом,
чтобы не было
названо ни
одного имени.
Это можно
рассматривать
как своего
рода игру,
усложнение
задачи — чтоб
было
интересней
(наступаем
только на
желтые
плитки,
причем и из
них —
исключительно
на каждую
третью, вдох
делаем пять
раз в минуту,
моргать
запрещается…).
Отчасти это
мера предосторожности:
кого-нибудь
не пропустить,
иначе обида
на всю жизнь,
или,
наоборот, не
упомянуть
некстати,
иначе обида
на всю жизнь.
Ну и отчасти
этим
обеспечивается
видимость,
будто ты,
максимально
поднявшись
над грязной
конкретностью,
созерцаешь предмет,
так сказать,
с сугубо
теоретических
высот.
Пока
я тянул время
этими
отступлениями,
мне, к
счастью,
действительно
пришло в голову
несколько
вопросов, от
которых и можно
танцевать.
Дело в том,
что эти
оговорки (см.
выше)
чреваты, как
сразу
выясняется,
серьезными
проблемами,
которые, за
неимением лучших,
я и подниму.
Например, что
касается разделения
зарубежное/венгерское.
Если бы я
затронул и
зарубежное
литературоведение,
моя статья
была бы
сильно о
другом? Следует
ли
венгерское
литературоведение
зарубежным
образцам?
Если не
следует или
следует не в
достаточной
мере, плохо
ли это? Если
плохо, то
почему плохо?
И если не
плохо, то тоже
— почему?
Насколько
я могу
судить, глядя
на ситуацию издали
и
поверхностно,
мы ни в чем и
ни от кого не
отстали — в
том смысле,
что
венгерская
литература
принимала к
сведению,
осваивала,
отчасти и
усваивала
все те
достижения, которые
за последнее
десятилетие
могли
считаться в
мире —
главным образом
это, конечно,
был Запад —
заслуживающими
внимания. Тут
нельзя не
добавить, что
с таким уж
большим
количеством
таких уж новых
вещей нам в
этом плане
столкнуться
не пришлось:
задающие в
настоящее
время тон, самые
нашумевшие и
самые
распространенные
(три эти
определения
означают не
одно и то же)
направления
в основном
возникли по
крайней мере
в
восьмидесятых,
а нередко в
семидесятых
или даже в
шестидесятых
годах. Знакомство
и освоение
означает
лишь, что у
нас появляется
невероятно
много
зарубежных
работ в
переводе (и,
конечно,
можно
предположить
— не важно, с
вескими ли
основаниями,
— что
венгерские
литературоведы,
кроме венгерского,
читают и на
других
языках). Те,
кого всерьез
интересует
то или иное
литературоведческое
направление,
составляют
сборники
текстов,
специальные
номера
журналов, пишут
обзоры и
рефераты —
словом,
стремятся ввести
эти
направления
в дискурс
венгерского
литературоведения;
удается им
добиться
этого или
нет, другой
вопрос. Дело,
во всяком случае,
выглядит так:
подобная
деятельность
находит свой
рынок, то
есть
платежеспособный
спрос:
никогда в
Венгрии не
издавалось и не
раскупалось
западных
литературоведческих
работ
столько, как
в 90-е годы. Во
всяком случае,
сейчас не
существует
принципиальных
препятствий
для того,
чтобы все,
что хоть что-нибудь
значит на
Западе,
приходило и к
нам.
Но
тут я опять
должен
делать
оговорки.
Усвоение,
внедрение в
отечественную
практику, подстегиваемое
лишь тягой к
заимствованию,
радостью
знакомства,
узнавания, —
не всегда
оправданно и
не всегда
автоматически
означает
высокий
уровень.
Подлинное усвоение
достигается
в процессе
активного
обсуждения; а
для этого
необходимы
активный
интерес,
активная
воспринимающая
среда. Таким
образом, еще
одна
проблема
связана с
тем, идет ли
речь об
универсальных,
значимых для
всех
вопросах;
иначе говоря:
то, что
возникло
где-то в
другом месте,
на другой
почве, найдет
ли в Венгрии
дискурс, в
который оно
может
включиться
(или
наоборот:
будет ли
найдено это
явление
участвующими
в дискурсе)?
Приведем
один-два
примера. У
нас началось знакомство
с новым
историзмом,
началось его
освоение, но
до сих пор
нет
признаков
того, что
многие
усвоили его
всерьез или
что началось
его
осмысление.
Несколько
иная ситуация
с феминизмом.
Феминистские
литературоведческие
тенденции у
нас едва
ощутимы; во
всяком
случае, то,
что есть,
ничтожно по
сравнению с
тем, чего
можно было бы
ждать на фоне
огромной
западной
литературы,
связанной с
феминизмом. В
отличие от
нового историзма,
феминизм —
такая
возможность
подхода, для
которой
необходим
довольно
специфический
общественный
фон; может
быть, такой фон
и не нужен,
что
называется,
позарез, но
если он есть,
это только
полезно. Речь
идет о женском
движении, об
опыте
общественного
обсуждения
вопросов
взаимоотношения
полов: они,
эти вопросы,
могут
сделать для
нас понятнее
точки зрения
феминизма.
Последователем
нового
историзма —
скажем так —
может быть
кто угодно, у
нового
историзма
есть шансы
более или
менее
независимо
от общественной
среды и
исторических
традиций
получить место
в ряду
дискурсов,
связанных с
литературой.
Что же
касается
проблем,
связанных с точками
зрения и
социальным
статусом различных
полов (и
интерпретацией
этих точек зрения
в
литературе),
то они —
можно
сказать,
закономерно
—
присутствуют
и в венгерском
обществе. Тем
не менее,
видимо, в
настоящий момент
рефлексия по
поводу всех
этих вещей не
столь
значима;
бытующее
отношение к
ним как к
“маргинальной”
проблеме
по-прежнему
доминирует.
Объясняется
это, видимо,
тем, что у нас
нет
серьезного
феминистского
движения,
которое
(пускай иной
раз
агрессивно) заставляло
бы принимать
во внимание
эти своеобразные
точки зрения,
и пока что
нет даже
признаков,
что
положение
меняется в
этом
направлении.
Конечно,
еще вопрос,
считать ли
бедой, если определенные
западные
подходы в
Венгрии не
могут вполне
органично
встроиться в
функционирование
литературоведения.
Тогда что же,
мы отстали? И
должны быстро
ликвидировать
свое
отставание?
Или нас все
это не должно
задевать? Мы,
мол — венгры,
мы — сами с
усами, мы
венгерское
литературоведение
делаем…
Постараюсь
высказать
свою позицию
со всей
определенностью.
Да, нужно
читать, нужно
как можно
больше
узнавать из
того, что
делается в
других
странах,
нужно
черпать идеи,
нужно
пытаться
применять
все то, что
выглядит
пригодным
для
применения.
Однако, на
мой взгляд,
самые
насущные вопросы
литературоведения,
которые
постоянно
требуют от
литераторов
новых и новых
ответов, нет
необходимости
обязательно
заимствовать.
То есть не
беда, если
они успешно
импортируются,
но это не
должно
становиться
целью. Обычно
рано или
поздно само
собой выясняется,
какие
направления
— независимо
от того,
откуда они
пришли —
оказались
плодотворными.
Поэтому всю
проблему
“импорта”, или
“заимствования”,
хорошо бы
изгнать из споров,
идущих
вокруг
литературоведения,
как надо
изгнать и
слово “мода”.
Моменты,
которые с
этим связаны,
возможно,
интересны с
точки зрения
социологии
науки; что же
касается литературоведения,
тут они
только
сбивают с
толку.
Вторая
оговорка
сводится к
тому, что мне
не хочется
говорить о
критике. Тогда
мне сейчас
нужно было бы
объяснить,
как и почему
я исключаю
критику из
поля своего внимания.
Ответ мог бы
быть простым:
критика — не
наука, и
нечего ей
делать в
статье, посвященной
литературоведению.
Беда лишь в
том, что я не
так уж
уверен, что
литературоведение
— это точно
наука. И что
есть некая
чистая
научность,
которая
присутствует
в
литературоведении,
а в критике
отсутствует.
Простым — и
созвучным с
первым — был
бы такой
ответ:
критика —
часть
литературной
жизни, а
литературоведение
— внешнее
описание
этой
литературной
жизни.
Существует,
стало быть,
как бы
участие и как
бы
наблюдение
со стороны:
участие в
создании так
называемой
литературы
(ну и,
разумеется,
все виды непосредственной
реакции на
нее: критика,
читательские
отзывы и все
такое), и
наблюдение —
то есть
научное
осмысление
всего этого.
Однако
возникает та
же самая
закавыка: ведь
можно
возразить,
во-первых,
что различие
тут лишь в
степени
(степени
участия, степени
наблюдения);
во-вторых,
что внешнего,
безучастного,
независимого
наблюдения
вообще не
существует.
Даже по
отношению к
теории,
которая
кажется
совсем
отвлеченной,
можно
поставить
вопрос о том, откуда,
с каких
позиций она
формируется.
А что тогда
говорить об
истории
литературы!
Она всегда
пишется с
какой-то
позиции, с
какой-то точки
зрения, на
фоне каких-то
пристрастий,
предубеждений,
субъективных
ощущений.
(Возвращаясь
к
предыдущему
вопросу: я
уже и по этой
причине не
верю, что
литературоведение
— универсально,
уже и по этой
причине
сомневаюсь,
что
заимствование,
перевод,
внедрение зарубежных
направлений
— вещь
автоматически
эффективная.)
И
все-таки
почему я,
собственно,
исключаю критику?
Да просто
потому, что
штуковину,
которая
называется
литературоведением,
я рассматриваю
как
нагромождение
текстов различных
жанров: среди
них есть тексты
исторические,
теоретические,
критические
и еще
наверняка
много других,
— и одним из
этих жанров я
не
занимаюсь.
Почему?
Потому, что
он слишком аморфный,
расползающийся,
неоднородный,
в нем
огромное
множество
поджанров; и
еще потому,
что в нем
очень трудно
выявить
тенденции:
если таковые
и есть, то они,
скорее всего,
очевидными
станут лишь потом,
спустя годы.
Однако о
критике
можно все же
сказать, что
она у нас
сейчас, в 90-е
годы, в
неплохом
состоянии, в
гораздо,
гораздо лучшем,
чем в 80-е.
Свобода
слова, вне
всяких
сомнений,
благотворно
влияет на
этот вид
непосредственного
участия в литературной
жизни.
С
другой
стороны, то,
что
определенные
жанры
перемешиваются,
— факт, на мой
взгляд, отрадный.
Ведь это
значит, что
критика —
дело уже не
только
журналистов:
есть уже
возможности
для того,
чтобы в качестве
критических
работ
появлялись
более
основательные,
более
детально
аргументированные,
теоретически
более
фундированные
тексты, а
осмысление
современной
литературы —
что
вообще-то, по
традиции,
было задачей
критики —
принимало и
форму
серьезных
исследований.
Такого
долгое время
нельзя было себе
даже
представить.
Вплоть до 90-х
годов о современных
писателях
писали —
скажем просто
— пространнее
лишь из
сугубо
политических
соображений. Журнальная
критика,
конечно,
осталась,
останется и в
дальнейшем;
и, по-моему,
ничего
плохого в
этом нет. У
этого жанра
тоже имеются
свои
традиции;
очень медленно
и очень
опосредованно,
но он, может
быть, тоже
находит
способ
следовать
динамике большой
науки; а если
не следует,
тоже никакой
трагедии.
Вместе с тем,
повторю, все более
важную роль
приобретает
зона между критикой
и высокой литературной
наукой.
Все
это может
показаться
излишним
теоретизированием
вокруг
простых
вещей; да так
оно,
собственно, и
есть. И все же
рассуждения эти
имеют прямое
отношение к
ситуации, в
которой
находится
литературоведение
90-х годов. Ведь
одна из
дискуссий
развернулась
как раз
вокруг
вопроса о
том, в какой
степени и как
литературоведение
должно быть
научным. Неудивительно,
что
сформировались
в основном
две группы —
соответственно
двум (говоря
опять же
очень
упрощенно)
точкам
зрения. Первая
точка зрения:
литературоведение
— это наука, а
если текст не
стремится к
научности,
значит, он
остается в
рамках
субъективности,
салонной
болтовни,
словом, это —
критика. В
литературоведении
есть свой
понятийный
аппарат (а
если нет, то
такой
аппарат должен
быть создан),
и им будьте
добры пользоваться,
если хотите
участвовать
в научном дискурсе.
Вторая точка
зрения:
осмыслять литературу
можно в любом
дискурсе, в
том числе и в
научном, но
это
необязательно.
Осмысление —
это прежде
всего
свободная
игра, а не
наука.
В
такой
формулировке
это, конечно,
звучит грубо,
и можно
предположить,
что с нею ни
один
участник
дискуссии и
ни один из
тех, кого она
касается, не
согласился бы.
Так что
попытаюсь
взглянуть на
эти вещи немного
тоньше.
Определенной
группе литераторов
наскучило
половодье
очень традиционных
историко-литературных
штудий; они обратили
внимание на
то, что в
зарубежном литературоведении
со времен
структурализма
— да даже и до
него —
произошло
немало
интересного,
и попытались
все это
использовать
в собственной
работе.
Другой
группе
литераторов
тоже
наскучило
половодье
очень
традиционных
историко-литературных
штудий; они тоже
обратили
внимание, что
в зарубежном
литературоведении
со времен
структурализма
— да даже и до
него —
произошло
немало
интересного, и
тоже
попытались
все это
использовать
в собственной
работе.
Несмотря
на кажущееся
полное
совпадение позиций,
между ними,
как ни
странно, есть
различие.
Если
представители
первой
группы
убеждены, что
литературоведению
необходим
соответствующий
научный язык,
который
должен
функционировать
в качестве
соответствующей
контролирующей
инстанции
точно так же,
как и сами
теоретико-литературные
построения, —
то вторая группа
уверена, что
именно
относительность,
размытость понятийного
языка может
стать
фактором обновления,
что языки
могут
перемешиваться
и
обыгрываться,
а над
осмыслением
литературы
не должен
довлеть
никакой
контроль. Первая
точка зрения
у нас
опирается на
систему
взглядов
теории
рецепции и
герменевтики,
вторую же
принято
связывать с
деконструкцией.
В то
же время у
них есть
общая черта:
и тем и другим
ужасно
опротивело
то, что
делается в традиционном
литературоведении:
история
литературы,
критика,
исследование
современной
литературы,
развивающаяся
в старой колее
литературная
теория. Те,
кто стоит
ближе к
герменевтике
и к теориям
рецепции, как
правило,
выступают за
беспощадную
и скрупулезную
критику, за
тщательное
выявление
скрытых
предпосылок,
за
критический
пересмотр
истории
восприятия.
Вторая же
группа чаще
всего скорее
провокативна:
она
подвергает
осмеянию или
злорадно
преуменьшает
все, что относится
к сфере
традиционного
литературоведения.
К
дискуссии
между ними
(которая,
может быть,
вовсе и не
является
центральной
для
литературной
науки) я еще
вернусь; но
прежде
давайте
немножко
займемся
конкретикой. Итак:
что все-таки
свершило
венгерское
литературоведение
за минувшие
десять лет?
Прежде
всего,
существует,
не правда ли,
история
литературы.
Слыша эти
слова, мы
чаще всего
думаем о
работах,
которые
написаны об
умерших
авторах и об
их
произведениях.
Если имеется
в виду хорошо
всем
знакомая
деятельность
историков
литературы,
когда
берется более
или менее
значительный
представитель
одной из
прежних эпох
или сама эта
эпоха и всесторонне
рассматривается,
изучается вся
относящаяся
к вопросу
специальная
литература —
и дело в
шляпе, да,
подобная
история
литературы
процветает и
сейчас, тут
никаких
изменений не
произошло.
Позитивистское
литературоведение
в Венгрии все
еще не исчерпало
себя. Оно не
всегда в
полной мере
позитивистское,
но в основе
своей все же
остается таковым.
Полистайте
известные
историко-литературные
журналы: они
полны именно
такой историей
литературы.
Что кривить
душой: мне такие
работы чаще
всего
кажутся
скучными, я
не люблю их и
не думаю, что
этим путем мы
и должны
двигаться. За
классическими
историко-литературными
работами и
монографиями
стоит
убеждение,
что именно
благодаря им
будет
возведено
здание
истории
венгерской
литературы, а
каждая такая
работа —
кирпич в этом
здании. Что ж,
хорошо,
пускай
здание строится,
ничего
страшного; к
тому же на
строительстве
его трудятся
мои
прекрасные
коллеги,
чудесные
люди, хорошие
ученые,
эрудированные
преподаватели,
не могу
сказать о них
ничего
плохого, —
вот только
кирпичи эти —
такие
одинаковые,
скучные,
серые.
В то
же время
существует
явное
желание сделать
все это более
увлекательным.
Тут есть много
возможностей.
Одна из них —
в том, чтобы
самые важные
моменты
литературного
процесса
показать
по-иному, не
так, как это
делалось до
сих пор.
Вторая — в
том, чтобы и
сам процесс
представлять
не так, как
привыкли его
до сих пор
представлять.
Третья — в
том, чтобы проанализировать,
как
происходит
само строительство
истории
литературы.
Рассмотрим
эти варианты,
начиная с
последнего.
Теперь уже
стали
понимать: то
обстоятельство,
что кто-то
попадает или
не попадает в
историю
литературы (и
то, как он
туда
попадает), —
само по себе
может быть предметом
исследования.
Если мы,
например, возьмемся
проанализировать,
как Шекспир стал
в Венгрии — да
и вообще где
угодно —
непревзойденным
мэтром
драматургии,
величайшим,
богоравным поэтом,
или
посмотрим,
как
мифологизируется
смерть
Аттилы
Йожефа, или
как строится
имидж Петёфи,
— то нам
неминуемо
придется вникать
в механику
функционирования
различных институтов,
окружающих
литературу, —
от читательской
аудитории,
периодической
печати,
школьных и
университетских
программ до написания
истории
литературы. И
мы будем говорить
уже не о
вечных,
нетленных, не
требующих
объяснения
ценностях, но
о формировании
или даже
создании
этих
ценностей.
Может быть, мы
при этом
утратим
что-то с
точки зрения
идеальной чистоты
предмета,
ибо в сферу
исследования
литературы
вторгнутся
такие
приблудные
науки, как
история
культуры,
этнография,
социальная
психология и
прочие; зато сколько
возникает
новых
перспектив.
Однако
нельзя не
считаться и с
тем, что
подобный
подход тоже
грозит
появлением
огромного количества
совершенно
неинтересных,
скучных
текстов,
которые
хлынут в
литературоведение.
Предположим,
кто-нибудь
возьмется
досконально
изучить, что
писала об Ади
периодическая
печать в
какой-нибудь
уездной дыре;
правомочность
своей
деятельности
он докажет легко:
извините,
мол, речь
идет о
формировании
культа Ади,
как же тут
обойтись без
краеведческих,
социологических
материалов,
того, сего?.. В
итоге к
зданию
традиционной
истории
литературы
добавится
еще один и
тоже серый
кирпичик.
Можно
оживить
историю
литературы,
отказавшись
от
традиционного,
линейного ее
построения,
не пытаясь
привязывать
произведения
к туманным
категориям:
литературной
эпохе,
направлению,
отыскивая
связь между
текстами в
иных сферах.
Можно — и это
проще всего —
читать
литературу
минувших эпох
(выразимся
по-журналистски)
“сегодняшними
глазами”, то
есть
одновременно
и показывать,
и пытаться
преодолеть
ту дистанцию,
которая
отделяет нас
от старых
текстов. Тут
мы создаем
резкую
конфронтацию
между собой и
текстом,
между нашим
временем и
той эпохой.
Подобный
подход
особенно
притягивает мечтающих
о
радикальном новом
прочтении. Были
и попытки
сравнивать
тексты,
далеко удаленные
друг от друга
во временном
плане, оставляя
в стороне
такие
моменты, как
преемственность,
влияния,
мировоззренческие
аналогии,
сосредоточиваясь
исключительно
на особенностях
поэтики. Был
даже
эксперимент
с созданием
полной
истории
венгерской литературы,
пренебрегающей
хронологией.
Третья
тенденция
связана с
пересмотром
канонов. В
какой-то мере
каноны
пересматриваются
всегда, но
переосмысление
всей системы
старых
канонов —
куда более
редкий случай.
В последнее
время многие
молодые литературоведы
как раз и
пытаются
подвергнуть
кардинальному
пересмотру
отдельные
тексты или в
целом творчество
писателей,
которое
получило
каноническое
толкование.
Эта работа
стала особенно
важной и
актуальной
после 1989 года. В
нормальных
странах это,
замечу
кстати,
происходит систематически
и без
скандалов.
Надеюсь, когда-нибудь
достигнем
такого
состояния и мы.
Интересно
то, что
пересмотр
историко-литературных
канонов в
нашем
литературоведении
касается
прежде всего
XX века; пока
что весьма
редки
попытки —
видимо, они
не находят отклик
в широкой
аудитории —
подобного же пересмотра
литературы
более ранних
эпох.
В
заключение
хочу
вернуться к
вопросу о спорящих
друг с другом
(спорящих
порой озлобленно,
порой лишь
чтоб пустить
пыль в глаза)
лагерях, ибо,
по всей
очевидности,
наблюдать их
противостояние
— все-таки
самое интересное
(хотя и это не
так чтобы уж
очень интересно).
Выскажу
несколько ни
к чему не
обязывающих
замечаний.
Вот одно: что
касается лично
меня, то я
гораздо
терпимее
воспринимаю даже
бессодержательное
зубоскальство,
чем очень
содержательную
тягомотину;
хотя прекрасно
понимаю, что
на длинной
дистанции
выиграет
именно она.
Во всяком
случае, мне
кажется, что
литературное
качество
текста (как
он
стилистически
организован,
организован
ли вообще)
имеет
значение
даже в таких
периферийных
сферах, как
литературоведение.
Я понимаю
тех, кто
возмущается,
встречая
чисто
развлекательные,
построенные
на словесных
остротах,
фрагментарные,
пренебрегающие
логическими
выводами или
даже логической
последовательностью
литературоведческие
тексты. Но
понимаю и
тех, кого
отпугивают
тексты, где в
глазах рябит
от
головоломных
терминов, где
в жертву
точности и
логике порой
приносится
даже
правильность
построения фразы,
где все дышит
раболепным
преклонением
перед
авторитетами.
И все же я не
могу сказать,
что и те и
другие
тексты
никуда не годятся.
Первые,
по-моему,
полезны
прежде всего
с
педагогической,
вторые —
прежде всего
с интеллектуальной
точки зрения.
Первые привлекают
к себе
внимание
публики и,
пусть упрощая
и профанируя
серьезные
вещи, тем не
менее
внушают ей
что-то важное
— возможно, всего
лишь
ощущение
свободы,
которое, вероятно,
самое
необходимое
условие
восприятия
литературы:
позволяющее
игнорировать
многие и
многие
старые
предупреждающие
знаки. Что
касается
авторов
серьезных
текстов, то они,
конечно, не
шутят, зато
их мало
беспокоит,
каким будет воздействие
того, что они
говорят, они
приносят
читательский
успех в
жертву науке.
И даже не
только успех,
но и
доступность
— ради более
важных вещей:
прежде всего
ради
точности, не
допускающей
упрощений.
Второе
замечание: я
не зову ни к
примирению,
ни к поискам
третьего
пути. К
примирению я не
зову потому,
что, по-моему,
все хорошо до
тех пор, пока
идут споры:
каждый может
многому тут
научиться, и
учится, и нет
нужды обязательно
стремиться к
тому, чтобы
все мы были
согласны
друг с
другом. Я не
настаиваю на
третьем пути,
потому что не
знаю,
существует
ли он. Хотя
есть много
маленьких
тропинок, и
возможно,
позже
окажется, что
они идут
параллельно
большим
дорогам. Или
идут по
кругу. Или
вообще
никуда не
идут.