Наум Коржавин
* * *
Я пока еще не знаю,
что есть общего у нас,
Но все чаще вспоминаю
свет твоих зеленых глаз.
Он зеленый и победный -
словно пламень в глубине.
Верно, скифы не бесследно
проходили по стране.
* * *
Можем строчки нанизывать
посложнее, попроще,
но никто нас не вызовет
на Сенатскую площадь.
И какие бы взгляды Вы
ни старались выплескивать,
генерал Милорадович
не узнает Каховского.
Пусть по мелочи биты Вы
чаще самого частого,
но не будут выпытывать
имена соучастников.
Мы не будем увенчаны...
И в кибитках, снегами,
настоящие женщины
не поедут за нами.
* * *
Жить и как все, и как не все
мне надоело нынче очень.
Есть только мокрое шоссе,
ведущее куда-то в осень.
Не жизнь, не бой, не страсть, не дрожь,
а воздух, полный бескорыстья,
где встречный ветер, мелкий дождь
и влажные от капель листья.
* * *
Все это так: неправда, зло, забвенье...
Конец его друзей (Его конец).
И столько есть безрадостных сердец,
а мы живем всего одно мгновенье.
Он каждый раз об это разбивался:
взрывался... бунтовал.. И - понимал.
И был он легким. Будто лишь касался,
как будто все не открывал, - а знал.
А что он знал? Что снег блестит в оконце.
Что вьюга воет, сладко дева спит,
что в пасмурные дни есть тоже солнце -
оно за тучей греет и горит.
Что есть тоска, но есть простор для страсти,
стихи и уцелевшие друзья,
что не теперь, так после будет счастье,
хоть нам с тобой надеяться нельзя.
Да! Жизнь - мгновенье, и она же - вечность.
Она уйдет в века, а ты - умрешь,
и надо сразу жить - и в бесконечном,
и просто в том, в чем ты сейчас живешь.
Он пил вино и видел свет далекий.
В глазах туман, а даль ясна... ясна..
Легко-легко... Та пушкинская легкость,
в которой тяжесть преодолена.
* * *
Ни к чему, ни к чему, ни к чему полуночные бденья
и мечты, что проснешься в каком-нибудь веке другом.
Время? Время дано. Это не подлежит обсужденью.
Подлежишь обсуждению ты, разместившийся в нем.
Ты не верь, что грядущее вскрикнет, всплеснувши руками:
"Вон какой тогда жил, да, бедняга, от века зачах."
Нету легких времен. И в людскую врезается память
только тот, кто пронес эту тяжесть на смертных плечах.
Мне молчать надоело. Проходят тяжелые числа,
страх тюрьмы и ошибок и скрытая тайна причин...
Перепутано - все. Все слова получили сто смыслов.
Только смысл существа остается, как прежде, один.
Вот такими бы словами начать бы хорошую повесть, -
из тоски отупенья в широкую жизнь переход...
Да! Мы в Бога не верим, но полностью веруем в совесть,
в ту, что раньше Христа родилась и не с нами умрет.
Если мелкие люди ползут на поверхность и давят,
если шабаш из мелких страстей называется страсть,
лучше встать и сказать, даже если тебя обезглавят,
лучше пасть самому, чем в душе твоей в мизерность пасть.
Я не знаю, что надо творить для спасения века,
не хочу оправданий, снисхожденья к себе - не прошу...
Чтобы жить и любить, быть простым, но простым человеком -
я иду на тяжелый и бессмысленный риск - и пишу.
* * *
Я Вас любил, как я умел один.
А Вы любили роковых мужчин.
Они всегда смотрели сверху вниз,
они внушать умели: "Подчинись!"
Они считали: по заслугам честь,
и Вам казалось: в этом что-то есть.
Да, что-то есть, что ясно не вполне...
Ведь Вам казалось - пали Вы в цене,
Вас удивлял мой восхищенный взгляд,
Вы знали: так на женщин не глядят.
Взгляд снизу вверх... на Вас!.. Да это бред!
Вы ж были для меня легки, как свет.
И это понимали Вы подчас.
Но Вам казалось, я похож на Вас,
поскольку от любви не защищен,
а это значит - мужества лишен.
И шли в объятья подлинных мужчин,
и снова оставался я один.
Век мужества! Дела пошли всерьез.
И трудно я свое сквозь жизнь пронес.
И вот я жив... Но словно нет в живых
мужчин бывалых Ваших роковых.
Их рок поблек, сегодня рок иной.
Все чаще Вы, грустя, гордитесь мной.
А впрочем, что же - суета, дела...
Виню Вас? нет. Но просто жизнь прошла.
Себя виню. Понятно мне давно,
что снизу вверх на Вас смотреть грешно.
О, этот взгляд! Он Вам и дал пропасть.
Я верю, как в маяк, в мужскую власть.
Но лишь найдет, и вновь - пусть это грех,
смотрю на Вас, как прежде - снизу верх.
И униженья сердцу в этом нет...
Я знаю - Вы и впрямь легки, как свет.
Я знаю, это так - я вновь богат...
Но снова память гасит этот взгляд.
И потухает взгляд, хоть, может, он
теперь Вам вовсе не был бы смешон.
* * *
Небо за пленкой серой.
В травах воды без меры:
идешь травяной дорожкой,
а сапоги мокры...
Все это значит осень.
Жить бы хотелось очень.
Жить бы, вздохнуть немножко,
издать петушиный крик.
Дует в лицо мне ветер.
Грудью горе бы встретить
или его уничтожить.
Или же - под откос.
Ветер остался ветром,
он затерялся в ветлах,
он только холод умножил,
тревогу-тщету принес.
Но все проходит на свете,
и я буду вольным, как ветер,
и больше не буду прикован
к скучной точке одной.
Тогда мне, наверно, осень
опять понравится очень:
"Муза далеких странствий",
листьев полет шальной.
* * *
Все это было, было, было:
и этот пар, и эта степь,
и эти взрывы снежной пыли,
и этот иней на кусте.
И эти сани - нет, кибитка, -
и этот волчий след в леске...
И даже... даже эта пытка:
гадать, чем встретят вдалеке.
И эта радость молодая,
что все растет... сама собой...
И лишь фамилия другая
тогда была. И век иной.
Их было много: всем известных
и не оставивших следа.
И на века безмерно честных,
и честных только лишь тогда.
И вспоминавших время это
потом, в чинах, на склоне лет:
Снег... Кони... Юность... Море света...
И в сердце угрызений нет.
Отбывших ссылку за пустое
и за серьезные дела,
но полных светлой чистотою,
которую давила мгла.
Кому во мраке преисподней
свободный ум был светлый дан,
подчас светлее и свободней,
чем у людей свободных стран.
Их много мчалось этим следом
на волю... (Где есть воля им?)
И я сегодня тоже еду
путем знакомым и былым.
Путем знакомым - знаю, знаю -
все узнаю, хоть все не так,
хоть нынче станция сквозная,
где раньше выход был на тракт.
Хотя дымят кругом заводы,
хотя в огнях ночная мгла,
хоть вихрем света и свободы
здесь революция прошла.
Но после войн и революцией
под все разъевшей темнотой
мне так же некуда вернуться
с душой открытой и живой.
И мне навек безмерно близки
равнины, что, как плат, белы, -
всей мглой истории российской,
всем блеском искр средь этой мглы.
* * *
Гордость, мысль, красота - все об этом давно позабыли.
Все креститься привыкли, всем истина стала ясна...
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я один не привык... Свою чашу я выпью до дна...
Я для вас ретроград. - То ль душитель рабов и народа,
то ли в шкуры одетый дикарь с придунайских равнин...
Чушь! рабов не душил я - от них защищал я свободу.
И не с ними - со мной гордость Рима и мудрость Афин.
Но подчищены книги... И вряд ли уже вам удастся
уяснить, как мы гибли, притворства и лжи не терпя,
чем гордились отцы, как стыдились, что есть еще рабство.
Как мой прадед сенатор скрывал христиан у себя.
А они пожалеют меня? - Подтолкнут еще малость!
Что жалеть, если смерть - не конец, а начало судьбы.
Власть всеобщей любви напрочь вывела всякую жалость,
а рабы нынче все. Только власти достигли рабы.
В рабстве - равенство их, все - рабы, и никто не в обиде.
Всем подчищенных истин доступна равно простота.
Миром правит Любовь - и Любовью живут, - ненавидя.
Коль Христос есть Любовь, каждый час распиная Христа.
Нет, отнюдь не из тех я, кто гнал их к арене и плахе,
кто ревел на трибунах у низменной страсти в плену.
Все такие давно поступили в попы и монахи.
И меня же с амвонов поносят за эту вину.
Но в ответ я молчу. Все равно мы над бездной повисли.
Все равно мне конец, все равно я пощаду не жду.
Хоть, последний язычник, смущаюсь я гордою мыслью,
что я ближе монахов к их вечной любви и Христу.
Только я - не они, - сам себя не предам никогда я,
и пускай я погибну, но я не завидую им:
То, что вижу я, - вижу. И то, что я знаю, - знаю.
Я последний язычник. Такой, как Афины и Рим.
Вижу ночь пред собой. А для всех еще раннее утро.
Но века - это миг. Я провижу дороги судьбы:
Все они превзойдут. Все в них будет: и жалость, и мудрость...
Но тогда, как меня, их потопчут чужие рабы.
За чужие грехи и чужое отсутствие меры,
все опять низводя до себя, дух свободы кляня:
против старой Любви, ради новой немыслимой Веры,
ради нового рабства... тогда вы поймете меня.
Как хотелось мне жить, хоть о жизни давно отгрустили,
как я смысла искал, как я верил в людей до поры...
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я отнюдь не последний, кто видит, как гибнут миры.
* * *
Столетья сменяются, вьюги метут,
различными думами люди живут.
Но так же упрямо во все времена
его почему-то не любит она.
А он - и страдает, и очень влюблен...
Но только, позвольте, да кто ж это он?
Кто? - Может быть, рыцарь, а может, поэт,
но факт, что она - его счастье и свет.
Что в ней он нашел озаренье свое,
что страшно остаться ему без нее.
Но сделать не может он здесь ничего...
Кто ж это она, что не любит его?
Она? - Совершенство. К тому же она
его на земле понимает одна.
Она всех других и нежней, и умней.
А он лучше всех это чувствует в ней.
Но все-таки, все-таки тысячу лет
он любит ее, а она его - нет.
И все же ей по сердцу больше другой -
не столь одержимый, но все ж неплохой.
Хоть этот намного скучнее того
(коль древняя песня не лжет про него).
Но песня все так же звучит и сейчас,
а я ведь о песне веду свой рассказ.
Признаться, я толком и сам не пойму:
ей по сердцу больше другой. Почему?
Так глупо зачем выбирает она?
А может, не скука ей вовсе страшна?
А просто как люди ей хочется жить,
и холодно ей озареньем служить.
Быть может... Не знаю. Ведь я же не Бог.
Но в песне об этом - ни слова, молчок.
А может, и рыцарь вздыхать устает.
И сам наконец от нее отстает.
И тоже становится этим другим -
не столь одержимым, но все ж неплохим.
И слышит в награду покорное: "да"...
Не знаю. Про то не поют никогда.
Не знаю как в песне, а в жизни земной
и то, и другое случалось со мной.
Так что ж мне обидно, что тысячи лет
он любит ее, а она его - нет?
Домой