10. Живые души
Я всё не могу нарадоваться, что у меня есть своя комната. Острота владения не притупляется, а, напротив, растёт. Так бывает, должно быть, с каждым серьёзным чувством, которое с годами становится только богаче. Моя комната не лжёт, не предаёт. В её периметре я чувствую себя надёжно. Я так долго мечтала о ней. Знаю, что есть люди, которые не выносят одиночества и тишины - не умеют оставаться наедине с собой. Возвращаясь из толпы домой, первым делом включают телевизор, звонят по телефону. Для них "на миру и смерть красна", дома они "опускаются", а "на люди" выходят в полном блеске. Думаю, внутренний и внешний миры у каждого человека - нечто, вроде сообщающихся сосудов, и жизнь заполняет один, когда скудеет в другом. Кто, каким образом подвесил эти сосуды, и что движет ими? Не знаю. Я представляю их как чаши весов, похожие на те, что у богини правосудия. Возможно, есть закон, который человек преступает в каждое время своей жизни, приводя в движение чаши. В своей комнате я живу так свободно, легко и просто, что чувствую уравновешенность. Окошко - продолжение моих глаз и за ним сосна, глиняный кувшин с розой и деревянная балка веранды. Стол, компьютер, книги, простая ваза с букетом ромашек, картинки на стенах, что нарисовала сама - всё одухотворено во времена уравновешенности, когда исчезали границы миров и душа была доверчива как ребёнок, защищена родными стенами и гуляла на свободе сама по себе, трогая вещи и наполняя собой всё вокруг.
Думаю, что человек всё время воспроизводит себя, но, в зависимости от обстоятельств, его ипостаси выходят либо прекрасными, либо уродливыми. Должно быть, мудрость в том, чтобы как-то научиться выбирать обстоятельства, потому что выбрать "я" он не властен. Теперь моя комната - обстоятельство места, где не однажды отдыхала душой - мой вечный приют, как и речной пляжик, и детская, где рассказывала сказки детям. "Быть или не быть?" - спрашиваю я себя каждое утро: быть... моей комнате, сосне за окном, пониманию данности и компромиссу, достаточному, чтобы заплатить за съём экологической ниши с видом на интеллигентность. Мне довольно. Истина в том, что не хочу птичьего счастья и вообще чужого. Я люблю свою сосну - она не менее прекрасна, чем Ниагарский водопад... перед вечностью. Иногда мне не хватает общения; хочется поделиться мыслью или минутой. Но теперь я знаю, что для меня это роскошество, без которого вполне могу обходиться, как давно научилась обходиться без сахара в чае. Спрашивают: "Не любите сладкое?" - Да нет, люблю, но... могу обойтись -- увы, толстею... "Есть хочется, худеть хочется"... общения хочется, двумыслия не хочется... Впрочем, слава богу, о каком недостатке общения можно тосковать теперь, когда оно разлито в воздухе, и слово материализуется чудесным обра-зом, в сравнении с которым скрижали Моисея и тень отца Гамлета - детские игрушки. Я имею в ви-ду ТВ, компьютеры и прочие электронные штуки, которые создают невиданную прежде информаци-онную свободу, когда библейские яблоки протянуты из вечности каждому человеку, и есть или не есть - "быть или не быть" - решать самому в каждое время своей жизни.
Напрасен спор, кто прав, кто виноват - закон мы постигаем до рожденья. Затем забыть его дано и в муках осознавать, как-будто, вопреки. Как в страшном сне, отчаянно спасаясь, стучим в ворота памяти и криком взрываем вечность: "Быть или не быть?" Не быть... вернуться... Лету переплыть... забыться в созерцании законов бессильных...
Впервые слово информация возникло в моём лексиконе в одном из самых безысходных тупиков Энска. Это была середина восьмидесятых. Мы тогда переехали на улицу Кремлёвская, пережили кошмар ремонта, и я на остатках энтузиазма повезла детей в Москву, чтобы... припасть... к чему-то, что должно было дать... нечто... чего не хватало, как будто... В Москву! Мы вышли на Красную площадь и одиннадцатилетний А. ворчливо сказал: "Ну, и что? Это и есть твоя Красная площадь?" Затем братья - нигилисты углубились в выковыривание гвоздя, застрявшего между камнями мостовой. Кремль был похож на открытку и казался не настоящим. К мавзолею стояла длинная очередь. Привычные к стоянию в затылок дети потянули меня к хвосту, и тут я прорекла нечто, ради чего, может быть, и принесло нас к святым советским местам: "Нет, дети, мы не пойдём туда. Это великий грех и нам нельзя". Согласитесь, не так уж плохо... для начала. Потом мы купили в фирменном немецком мага-зине люстру с густо красными плафонами за трид-цать пять рублей и торт "Птичье молоко" за четыре двадцать. Дома оказалось, что кто-то уже успел съесть половину нашего торта, а люстру мы повесили, и по вечерам в нашем окне плотоядно светились три красных фонаря. Эффект нереальности Красной площади стал по-вторяться с мучающей меня настойчивостью, как будто сути вещей покидали свои земные воплоще-ния и жили сами по себе, дразнясь и высмеивая брошенные чучела.
В то время я ненадолго возникла в шарашке очередного "Всесоюзного НИИ". Это был метастаз, в котором нашли, казалось, вечный приют несколько жён партийных и комсомольских работников, пара функционеров в отставке, немножко случайных шестёрок и несгибаемая мать одиночка. От Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей ехали и летели Хомо командировочные к нам за подписями. Везли бутылки коньяка и коробки шоколада, стояли в коридорах и скреблись в дверь. Куражился начальник - вселенское Хамо, коллектив изображал деловитость и бдительность. Кажется, неблагодарная тема описывать теперь, после всего, советскую бытовуху - так много об этом сказано-пересказано. Так бывает, когда меня-ют старые деньги на новые. Их, старых, так много, что выбрасываешь, и кажется, что никогда не кончатся, но потом, глядишь - уже нет... осталась одна старая копеечка, и жаль, что не спрятал раньше в коробку, чтобы внукам показать. Мне дали по причине явной профнепригодности чёрную работу -- толстые пыльные папки, которые я должна была листать и отмечать: то есть листнула - пометила и так далее. Я должна была создавать присутствие, движение и звуки, убеждающие ходоков в их ничтожности перед нашей всесоюзной миссией. Сплочённый коллектив ВНИИ мутировал на моих глазах. Мерещилась группа СС, загоняющая командировочных в газовые камеры и подглядывающая в глазок. Я листала всё хуже, пока не отправили меня в ссылку - на "стройку" - был такой долгострой при институте - многоэтажный бетонный скелет, в котором, для придания ему признаков жизни, копошились парочка тянущих срок "химиков", да пяток ссыльных инженеров. К моему счастью, стройка была близко от дома. Я могла помельтешить немного с кирпичами, а затем, огородами, домой - к хозяйству и беспризорным детям. За свободу платила своей бригаде чаем с бутербродами и так протянула еще пару месяцев недоразумения. Всё рушилось, распадалось, и я чувствовала, что что-то происходит со мной и миром, догадывалась, что нет и не было не только Мухи - цокотухи, но и берёзовых ситцев, докторов Айболитов, лихих зимних троек -- совсем... или только для меня? Что всё вокруг враждебно и ненадёжно -- всем?... мне? Зачем... все живут так... странно... плохо... нездорово?... Мир был похож на собаку Павлова, которая выделяет желудочный сок по звонку. Люди с отвращением шли на работу, ждали звонка, а затем с отвращением - домой - к семейным проблемам. Жизнь была лишена смысла, живого наполнения, внутренней силы и держалась на ритме: звонках, обрывках оптимистических песен, бое курантов, тиканье часов. Я всё чаще выпадала из ритма, все вокруг казалось мне фальшивым, и я сама несла чушь, чувствовала это и страдала. В ту весну в Литературной газете появилась статья знаменитого режиссёра об экономике в театре, и я, прочитав, прошептала: "Это революция". Скоро взорвался реактор Чернобыля. В список дефицита прибавился йод. Фильм больше не снимался, макулатура не сдавалась, и святое святых каждой советской женщины тоже не вдохновляло - не консервировалось! (Кто не знает - это занятие каждой порядочной советской семьи: летом и осенью превращать свою квартиру в небольшой консервный цех и проводить в нем вечера и выходные дни.)
Я стремительно теряла порядочность. Трудовая книжка пухла от записей. Работники отделов кад-ров суровели, и меня начали гипнотизировать раз-вешенные там на стенах плакаты с изображением противных крылатых человечков с подписями "Позор летунам". Я понимала, что это, и вправду, обо мне и радовалась, что хотя бы никто не знает о ночных полётах. Мои претензии к работе формулировались, как мне казалось, всё проще: "Немного здравого смысла и чтобы начальник не хам", но, разумеется, я ошибалась принципиально и желала нечто, чего не было в советской природе. Я всё ещё верила, что мне просто не везёт - невезуха такая обвальная. Ведь я... такая хорошая, в общем-то: сообразительная, исполнительная, вежливая... просто недоразумение какое-то. О-хо-хо, грехи наши. Я безнадежно выпадала из сплочённых рядов, пока не занесло меня в последнюю по списку тамошнюю иллюзию, за которую зацепилась, как за гвоздь в заборе. Кампания по поголовной компьютеризаци докатилась до Энска. Кто, чего - никто не знал, но аппарат уже заработал. В школах появились уроки "информатики", и понадобились учителя, которых набирали из преподавателей математики и инженеров. Появились вакансии, и я, наконец-то, сумела соответствовать главному требованию образова-тельного шоу - я ничего не смыслила в этой области и была полна энтузиазма, замешанного на неосознанном отчаянии - адская смесь, необходимая для целинников, камикадзе, стахановцев, преподавателей ПТУ и прочих смертников. Меня взяли в последний круг родного ада, не подозревая, конечно, что я - Хомо сомневающееся, а значит еще живое и тем чрезвычайно вредное для советской системы образования. Действие моей трагикомедии с информатикой разворачивалось как и всё, что припасено в моей судьбе - под куполом и без сетки.
Слово "информатика" звучит по отношению к своему смыслу - "информация", похоже, как слово "иудаика" - к "иудаизму." И в первом, и во втором случае, уводит Хомо недалёкого от сути явления. Потом, в Израиле, я прослеживала этот эффект: подмены сути иудаизма, как информационной системы - иудаикой, то есть её "культмассовой" частью: семисвечниками... кипами. Гениальное явление растворяется в собственной тени, где люди могут "не быть и видеть сны."
В середине восьмидесятых на шестой части суши из братских могил была извлечена кибернетика и сооружен Франкенштейн на устрашение всем, кто готов был предать сложение в столбик. Каюсь, я посильно участвовала в этой затее и благодарю бога, что это была всего лишь компьютеризация, а не коллективизация, например, и мой энтузиазм реализовался без чернухи. Мой пэтэушный роман развивался, как у Муш-ки: от летания, свечения и генеральной битвы - до глубокого разочарования в потенциях объекта. Вернее, в потенциях обстоятельства места - информационного кладбища, на котором довелось родиться. Но суть открывающегося мне явления - слова, которое было в начале... длящегося во время моей жизни... потрясло. Конечно, от моего тогдашнего пребывания в Василеванычах и до этой фразы был многолетний изнурительный марафон, как это бывает с теми, у кого нет своей комнаты... Говорят, что страдания как-то особенно проясняют мысли. Не знаю, не уверена. Скорее, они прочищают мозги, а это не одно и то же. Думаю, тут необходим компромисс, и комната с закрывающейся дверью - как раз то, что необходимо для решение квартирного вопроса, который всегда только портит.
Слово застало меня врасплох - в самой глубине бытия, когда не выбраться, не переждать и нужно продолжать тащить воз своего семейного подвига и образовываться, как бог даст. Я пыталась воспроизводить себя, как Хомо разумного, но была мучительно несвободна... Ребёнком я думала, что ветер от того, что листья качаются: в начале - один, от него - другой, и вот уже всё дерево, и то, что рядом - глядишь и лес шумит. Приблизительно так советские "перпетум ребёнки" объясняли "перестройку": завибрировал Горбачёв, зараскачивались недовязанные интеллигенты, зашумел народ и пошли клочки по закоулочкам. Вот и теперь, спустя двенадцать лет, я слышу всё про то же "раскачивание лодки". Воистину, время не властно над Хомо неберущимвголову. Тогда же, в Союзе непонимание происходящего было обвальным. Собственно, оно являлось главным условием выживания. Вся государственная система работала на уничтожение божьего присутствия. Недавно я прочла где-то, что ещё в древней Греции некий интеллектуал, рассчитывая условия существования полиса, определял экономические, организационные и прочие составляющие самостоятельной жизни этого социума: количество людей, семей и... душ -- живых душ; сапиенс, должно быть; способных осознавать - слышать слово, осмысливать информацию и тем выполнять, должно быть, своё человеческое предназначение, без чего любая община -- полис, государство, семья, деревня - что хотите - обречена на разруху и смерть вне зависимости от прочих условий. Живые души спасут неживых... если те... не будут губить их с особым усердием. Но губят. Губят с неумолимостью капающего по звонку желудочного сока: "Распни, распни" и спасает только чудо - чудо воскрешения. Живая душа свободна воскреснуть. Так, может быть, муками живой души Христа спасаются христиане - все те, кто верит в душевную связь с Иисусом - огромный социум, живущий два тысячелетия - столько, сколько длится крестная мука. Так, возможно, в присутствие страдающей гоголевской души ощущает себя Россией неосознаваемая в иных измерениях страна. Увы, крёстная мука, похоже, единственный ком-промисс, который готова принять толпа. Душевная связь - сообщающиеся сосуды "МЫ" - жестокая мука для живой души, сопереживающей верующим в неё. Осознавать безумие происходящего, помнить трагедии прошлого, понимать будущие страдания... и не позволять себе забыться, не быть... гибнуть в муках и опять воскресать... кричать об истине и знать, что никто не слышит.
Самое выразительное объяснение "перестройке" я услышала на открытом (то есть, обязательном для всех) партийном собрании ПТУ. Заместитель парторга, подполковник в отставке, преподававший гражданскую оборону, вышел к доске и попытался воспроизвести голосом и мелом то, что велено было ему полковниками. Видимо, он надеялся на "авось", не понимая, чего от него хотят, чтобы он изобразил тут, про... Подполковничья плоть рвалась, натягивая пуговицы, из формы на свободу - к запотевшей бутылочке водочки, хлебушку с салом, лучком и огурчиком. Толстый седой мужчина в погонах со звёздами висел в позе "вольно", водил в воздухе слабой рукой, беззвучно разевал рот, загнанно глядя на тихо веселящуюся аудиторию поверженными глазами вечного двоечника, ждущего звонка. И вот, я думаю, а если бы, каким-то волшебным образом, этот подполковник вдруг... стал бы человеком - осознал себя? Увидел бы своё существо и смог узнать себя? Что сумел бы он изменить теперь... как поступил бы... с животом своим... что смог бы перестроить? Может быть, пошёл бы странником, бродягой по миру, как ребёнок, доверчиво рассматривал бы творение божье, страдая и радуясь, забывая о животе своём; сбросил бы лишнюю половину своего веса, стал бы похож на старого человека с непросто сложившейся судьбой... Мне противна идея последнего суда. Кого судить? Подполковников с полковниками, всё счастье которых в непонимании их несчастий? Энчан, по-добно кукушатам выбрасывающим из гнёзд иных птенцов - чужих - всех, которые касаются их про-тестующей против враждебного мира плоти.
Конечно, я не думала так тогда - такими словами- так размышляет моя благополучная ипостась в вишнёвом с бежевом пледе... в белом пластиковом кресле на веранде у кувшина с розой. А тогда... мысли были похожи на чувства и не воплощались в образы и слова, из которых возникает понимание, как из островов самодостаточности возникает планета. Я хорошо помню себя тогда, живущей в хаосе неосознания, когда опорой может быть лишь мир предметов, и любая вещь владеет тобой: грязные парты, наглые выходки, шушуканье за спиной - входят в душу и располагаются там как кукушата, изгоняя Чехова, Толстого, речной островок, собственных детей. Царь Соломон сказал: "Много знаний - много печали". О-кей, я согласна. Не хочу не знать, не пони-мать, бояться неизвестности, злиться... Согласна печалиться жизни.