ОГЛАВЛЕНИЕ.

12. Крест.

Странно здесь, в Израиле, ощущается новогодняя ночь. Нет снега, нет ощущения таинства смены годов, кажущегося единственной возможностью прикосновения ко времени. Вот был декабрь прошлого года и -- ах-- уже январь будущего... и словно что-то мелькнуло, как будто, совсем близко... тень... чего-то мощного и огромного... зверя, бегущего свободно и ровно без устали... и вот уж след простыл, и я улыбаюсь растерянно вдогонку... А потом смеюсь и пью вино: "Знаешь, я как будто видела его. Нет, точно, видела. Это пёс с мощной грудью и он мчится против течения реки с такой лёгкостью, словно по тропинке на склоне балки. Теперь, ночью, он чёрный, но утром - розовый, а днём золотой. Жаль, что ты не видел..." У меня всегда последняя минута перед боем часов, как перед смертью: вот, остались секунды и нужно успеть подумать самое важное. Свершается нечто чужеродное и неодухотворённое, пересечение которого с моим я неизбежно, и только мысль, собранная как чемодан, останется со мной, когда часовая стрелка отделит меня от прошлого. С годами встречи со временем становятся всё проще - всё легче собирать самое необходимое. Так бывает с опытным любителем путешествовать налегке, когда всё умещается в компактный рюкзак. И последняя мысль всё больше похожа на молитву -- несколько прозрачных печальных слов ни о чём. Теперь точка пересечения годов оголена - слабая беззащитная плоть будней. Шаманский, прежде, бой курантов слышен по российскому ТВ в одиннадцать часов лукавого местного времени. Здесь новогодних минут - сколько просит душа. Та, прежняя, с ёлкой и Дедом Морозом - для торговцев. Для тех, кто что-то продаёт и покупает -- дома, труд, развлечения. Это Новый год для денег, у которых своя важная жизнь: для счетов, зарплат и расписок, для продажи себя в рассрочку и оптом. Для Человека - Новый год здесь приходит осенью, с Тишреем, в день рождения Адама. Он наступает, как и тогда - в шестой день творения, с появлением первых ярких звёзд, среди которых теряется прозрачный серп еврейского светила. Человек рождается, как и молодой месяц, слабым и одиноким, и, даже познав полноту своей жизни, остается один... под небесами. В полнолуние весеннего равноденствия, в Нисан, с наступлением ночи вечерние звёзды едва заметны в свете тяжелой оранжевой планеты. Над миром безмолвно льются лунные капели и людям снятся тревожные сны о злой доле рабства. Эта Новогодняя ночь - для тех, кто помнит себя в Египте и помнит луну благословенную, светящую под ноги беглецам и проклятую, бегущую по пятам с вооружёнными солдатами фараона. В эту ночь в волшебном фонаре видны тени Каина и Авеля; тени прокуратора Иудеи Понтия Пилата, храмовых жрецов и Иешуа, которому осталась неделя до вечности, тени его уснувших учеников - будущих апостолов будущего календаря... для торговцев.

Но главные минуты у каждого свои, и они причудливо вплетены в узор бесконечной сложности, похожий на рисунок судьбы, что на ладони. Моя минута напоминает о себе болью вот уже пятый год. Мой календарь отмерен наперёд - шесть лет. Шесть лет моей жизни расчленены на минуты несвободы от времени, зависимости от чужих календарей, когда мысль не спасает, а только уточняет мою вину, и комната с окошком в сад становится ловушкой. Три года отслужил в армии старший сын и, вот, три года - младший. Я должна была не допустить, но не сумела. Тогда, осенью, А. взял за ручки пластиковый пакет с зубной щёткой и, неуверенно улыбаясь, спустился по лестнице, а я вышла на балкон. Внутри было отчаянно пусто, как будто больше нечего было терять, и уже случилось всё, что не смела мыслить. Сын вышел из подъезда и оглянулся - близорукая мягкая улыбка, пожал плечами... что я сделала, господи, неужели это со мной? Как не домыслила... ведь читала, предупреждали..."принесите, звери, ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю... бедные, бедные звери... воют, рыдают, ревут, в каждой берлоге и каждой пещере злого обжору клянут. Да и какая же мать согласится отдать своего дорогого ребёнка... " А потом он позвонил, и голос был весёлый: "Меня взяли в Голани - это очень хорошо, мама." - "Это очень хорошо" - повторяла я - "взяли в Голани". А потом позвонил: "Всё хорошо, мама... но... нет свободных минут...". - "Нет свободных минут" - пов-торила я - "совсем нет?" - "Совсем" - голос был моего сына, но.... звучал, как будто на пластинке, поставленной на другие обороты - так звучит потеренность во времени, со своим днём рождения, своим Новым годом и плюшевым подарком под ёлкой. Я перестала плакать. Это случилось со мной... со мной и мне нужно жить три и три года, опять научиться верить и надеться... как будто и не одна я вовсе... во всей вселенной... И я начала новый кален-дарь - от потерянной минуты.

Сынок, я подожду тебя ещё три года... Виноват в моей ты жизни... Я не смею уйти... тебя молитв своих лишить... Но как.... тревожно мне. Леплю обманы: божков лукаво - мило-видных. Их на заре леплю, чтоб в полдень разбить и в острых черепках блуждать до первых снов. И снова день, и утро тороплюсь скрипичной переполнить суетою, аккордами далёкого рояля... сильнее, шире - чтобы хоть на миг задеть во мне за то, еще живое, что для тебя любовь хранит...

В субботу я выходила на балкон и смотрела в далёкую точку пересечения дороги и неба, из которой мог возникнуть мой сын. С каждым часом боль была все сильней. Во что наливается душевная боль? Кажется, полным-полно, уже пролилось в пальцы и они тяжелы и непослушны, но всё мало, и волны захлёстывают сознание и мерещатся ужасы всех катастроф -- забыто слово, что было в начале, и я молюсь свирепому идолу, пожирающему детей - торгуюсь с ним, лгу, угрожаю... ненавижу -- отчаянно, безумно, зло и где-то, должно быть, на моей заброшенной планете, в пустыне рождается смерч и острая жаркая пыль вонзается в небеса как нож вендетты... Кто знает чем обернулось миру молчание Марии у ног распятого сына... Не знаете? Скверно, господа - беда на нашей датской планете, где детям с восемнадцати лет запрещается жить без автоматов.

Отец с неловкой улыбкой берёт автомат из рук сына: "Лучше бы я - я бы смог..." - "Да, лучше бы ты - но это уже случилось с сыном. Ты должен покаяться." - "В чём ?" - "Ты ел кислый виноград." - "Я не знал. " - "Ты не хотел знать. Помнишь, я пыталась понять вместе, тогда, когда мы слушали второй концерт и казалось, что вот-вот можно понять, а ты от-вернулся." - "Я не помню..." - "Должен вспомнить и покаяться. Должен, посмотри, у сына уже автомат в руках - вспомни: я ещё принесла тогда рыбу..." - "Какую рыбу?" - "Красную... на поминки по Андропову..." - "Ты сошла с ума..." - "Нет, это тогда я была безумной и думала, что ты - Пьер Безухов, а я - солнечный зайчик. Каюсь, думала, что всё это не со мной... что это волшебный фонарь. Мы были безумны - и теперь у нашего сына в руках автомат и нужно мыслить точно - предельно точно. Мыслить и понимать. Иначе случится непоправимое, и я за себя не отвечаю -- и это катастрофа."

Мы жили тогда неподалёку от Иерусалима. Ранней весной на пустыре, через который шла просёлочная дорога, цвели маки. Я шла мимо и, если было ещё светло, разговаривала с ними -- восхищалась, благодарила, как тогда, в детстве, когда верила, что цветы слышат меня. Мне нужно было начать сначала - вернуться в точку искренности, чтобы разминуться с ложью. Ни тогда, ни теперь цветы не обманывали - простодушно дарили свою красоту и аромат.

Это случилось тогда... тогда, когда я сумела впервые понять свою первую иллюзию... тогда... Да, тогда, конечно -- я была готова понимать, но в открытость сознания вошла ложь, и я, не сумев её принять, изгнала всё, захлопнула двери и окна, осталась одна в языческой первобытности. Тогда, в первобытном тумане, Мария казалась единственной красотой, которая могла спасти. Я доверилась кисти Рафаэля и мечтала о сыне, как о Мессии. Я хотела владеть улыбкой мадонны, полной спокойного достоинства. Я сбегала из детских садов, пионерских лагерей, лекций, работ и мечтала о сыне.

Как же так... Мария не успела полюбить, ощутить себя женщиной... познала только материнство и... сына забрали, и вот он, шатаясь, несёт крест, а она идёт следом... и пальцы переполнены слезами, а глаза сухи?

Господи, и ты знал это наперёд? В начале? Это было в слове? Чьи мольбы может расслышать Мария в вечном рёве: "Распни его"... "Неужели это случилось со мной... со мной? Это кричат о моем сыне..." - женщина перестала владеть своим лицом, потеряв улыбку достоинства и понимания. Шатаясь, слепо бежала по лабиринту каменных улиц, крики толпы змеями мчались по следу, а тяжелая сытая луна, жёлтой жабой развалилась на крышах Храма и, не моргая, смотрела вслед...

Напрасно молиться улыбкам, полным понимания и достоинства. Опасно верить интеллигентному божеству. Не верьте женщине, у которой казнили сына - она не простит вовек. Греки были честней и проще -- рисовали порочных богов и знали, что змеи Медузы - это крики толпы. Евреи сказали: "Не знаем. Не знаем Кто это, Имя которого нам не известно."

А потом я поехала на присягу. Вернее, я не зна-ла, что это присяга. Но получив открытку с приглашением приехать к сыну в армию, поехала. Я плохо знала иврит и была так поглощена ожиданием и встречей, что и там не поняла, зачем все собрались и что происходит. Я привыкла не вдумываться в повестки торжественных собраний, съездов и горящих костров. Любое сборище трансформировалось в моём сознании, как замкнутое пространство, из которого нужно найти выход и бежать. Побег из армии был невозможен, и это была первая безысходность, осознанная мной. Остывал декабрь. В окнах автобуса возникало всё меньше подробностей людского бытья. Пейзажи дичали россыпью холмов и камней. В креслах, обняв автоматы, дремали мужчины в хаки. В замкнутое пространство, в котором был теперь сын, робко, на цыпочках входила моя нежность - я не могла уйти... и я оставалась. Земля за окном казалась брошенным ребёнком, розово обнажался стриженый затылок солдата на переднем сиденье, в гул мотора вплетался шёпот чьих-то укоров, раскаяний, молитв.. О-кей! Раз так, раз ты берёшь моего сына... я останусь. Но знай - я буду следить за тобой: я не умею больше доверять и берегись - камня на камне не оставлю! Думай! Точно, жёстко и берегись - это тебе не Ясная Поляна... и я не идише - поселянка. Я подписываю договор на шесть лет - шесть лет моей нежности, веры, стихов и благословений, но... берегись... око за око.

Автобус остановился на перекрёстке, похожем на середину небрежной шахматной партии. Слоны ещё держали каре, серьёзные фигуры вяло толпились в углу, но меня завораживали пешки. Между машинами переодевались несколько десятков полуголых фигур. Парни прыгали на одной ноге, целясь второй в штанину, в воздух взлетали, взмахивая рукавами, белые бельевые рубашки, холодный ветер рвался между пуговицами, заплетая пальцы. Сына я увидела сразу и не поверила. Всё время, что ехала, не верила, что из этого странного дня, переполненного чужими подробностями, может возникнуть прикосновение рук и вспышка забытой радости между двумя тревогами -- не встретиться и расстаться. Он был уже одет и держал в руках ящик сложного вида с длинной дрожащей антеной. Сказал мне, как будто я вышла из соседней комнаты: "Вот, смотри сюда, вот эта штука нажимается так, а затем так. Ты слышишь меня?" - "Да, конечно, так и так. Скажи, что происходит?" - "Не пугайся, но я сильно хромаю - у меня трещина в кости. Это не опасно, но очень больно." - "Очень больно - повторила я - тебя отпустят? " - "Не знаю. " - "Не может быть. Трещина в кости... Ты не можешь... Они не могут..." Когда-то давно, когда ему было годика три, мы были в зверинце. Один раз - и больше никогда не ходили. За решётками внешнего периметра страдали звери, а по внутреннему кругу ходили зеваки с билетиками за двадцать пять копеек. В крайней клетке из грязной будки в углу топорщился куст длинных трепещущих игл, серых с сединой на концах. Вдруг он метнулся вбок, с сухим щёточным звуком мазнул стену и на нас взглянули кроткие бусинки с печальной мышиной физиономии. Так я вижу армию - со всеми её танками, антенами и прыганьем в надутые ветром подштанники -- катастрофой провинциального зверинца, с линялыми флажками и свирепообразным хищником на пыльной афише у окошечка кассы. Любители поглазеть не понимают, что и внутренний круг - та же клетка. В тот приезд я принесла узелок с изюмом, орехами и шоколадом. Израильтяне приезжали на своих машинах большими семьями. Привычно сооружали бивуаки, и скоро вся шахматная доска покрылась пёстрыми лоскутками - из термосов валил сытный парок, бывалые отцы и старшие братья подтрунивали над своим зелёным солдатиком, младшие трогали автомат, мамы и тёти привычно вздыхали и подсовывали куски изголодавшемуся ребёнку. Мы воробьями сидели на заборе чужой пирушки, чужой клятвы, прижавшись друг к другу, молчали, смотрели на знакомые звёзды. А спустя три года, опять была присяга и те же звёзды.. Мы тогда уже жили в Негеве - в маленьком тихом городке в горах у Мёртвого моря. Прошли первые дожди, на несколько минут утопив пустыню, но она стремительно вынырнула, отряхнулась как пёс, и брызги растаяли вдогонку исчезающей туче.

Холмы дождей не принимали. Ручьёв испуганных стада несли истерзанные воды в лазурный влажный рот. Природы - здесь чудо смерти - море слёз. И в каждой капле здешней горечь души неутолённой - травы здесь не растут...

Тесная площадь у двухэтажного дома, словно, единственно уцелевшего после бомбёжки, напоминала раскопки римского театра. Вверх, на естественную каменную горку поднимались грубые ступени. Внизу, на круглой арене, было установлено что-то фанерно - героическое с закопчёнными от частого использования чашами факелов. Красный вооруженный лис с мощной грудью и тонкими кривыми ногами отдавал честь хвостом, похожим на пилу с редкими зубьями. Гости, незлобиво толкаясь, толпились на горке, выглядывая "своих". "Вот он" - узнавала я всякий раз сына в другом солдате, там, внизу, в неясном строю на дне амфитеатра...

Странно высоким пламенем взметнулись огни факелов, жадно придвинулась ночь, толкнув в спины стоящих в кольце людей. Взлетел, рассыпаясь, белый шар ракеты, и тень дома бросилась вслед, словно курица с отрубленной головой. Удивительно чисто и нежно заговорила в микрофон девушка в солдатской форме. Я ждала мурашек марша, но это были стихи - спираль слов свободно улетала прочь из, казалось, безнадёжно замкнутого круга, и я очнулась, задохнувшись узнаванием - всё так, как и всегда -- круг... капище: древнее и настоящее - тайное тайных этой земли, её материализовавшееся подсознание -- наточен клинок, голоден нетерпеливо озирающийся идол, жаден закопчённый алтарь, дико пляшут тени, и безмолвствует толпа завороженных родителей... Прекрасен низкий зовущий голос молодой жрицы, требующий жертвы... и я стала молиться: "Нет, он принадлежит себе! Не слушай глупого мальчишку, бездумно перебирающего красивые чётки чужих слов. Его клятва ничего не стоит. Слушай меня - я его мать и помни наш договор: око за око!"

У нас был теперь автомобиль и термос с горячим куриным бульоном, пухлыми манными клёцками, морковкой и укропом. Сын сидел в машине, и его руки казались слишком большими от ссадин и въевшейся грязи. Мы старались не смотреть как он голоден, а он старался быть поделикатней и поменьше, но как-то выходило, что занимал вместе с автоматом и миской почти всё машину. Машина стояла на обочине дороги, по которой шли навстречу нам люди. Они равнодушно глядели в наши запотевшие окна, а мы смотрели на них...

Маленький О. был очень искренним и несправедливость встречал бурно и гневно. Мы называли его тогда "Синьёр - помидор". Он был работящим и покладистым. Мог часами в полном одиночестве упорно перетаскивать и укладывать по своему замыслу кирпичи, не замечая противный холодный ветер бесснежной зимы. Круглые серые глаза смотрели на мир с удивительной наивностью и доброже-лательством. Однажды, в три года, он прибежал домой красный от гнева, по-взрослому мрачный и мстительный, не плакал - казалось, слёзы не находили выхода, и он наливался горечью. Оказалось, что на ступеньках соседнего магазинчика его грубо толкнул какой-то местный выпивоха и ещё добавил что-то вроде "пшёл отсюда". О. поднял на феномен глаза и вежливо спросил: "Почему?" И тогда мерзавец плюнул на него. Теперь я жалею, что утешала сына и говорила глупости про плохого дядю. Я должна была схватить пальто и, на ходу вдевая руки в рукава, броситься бегом к ступенькам магазина и... заставить его извиниться... позвать милицию, нет, лучше полицию - да, подошёл бы огромный американский полицейский, и мы бы были отомщены. Негодяй получил бы по заслугам. Я должна была чёрным Бегемотом взметнуться на плечи гада и, страшно мяукнув, открутить его подлую голову и кровь залила бы ступени и её невозможно было бы смыть. И тогда в сквере Пионеров установили бы гипсовую фигуру Вселенского Хама с открученной головой -- поместили бы в центр фонтана вместо пионера с горном - и струи хлестали бы из порваных жил, а преступная голова валилась бы на барабан юного барабанщика. К фонтану приходили бы орденоносные пенсионеры, снимали бы свои медали и бросали их в бассейн - к золотым рыбкам, каясь, что не завоевали закон, защищающий их детей, внуков, что обездолили их. Но я не сумела... И вот... пришлось бежать в поисках закона куда глаза глядят и теперь сын клянётся своей жизнью... а я прислушиваюсь к слабому пульсу истины, едва слышному слову - единствен-ному, что стоит клятвы.

...Понимать обречена, как вечен краткий миг и бесконечно движенье каждое... Предвидеть ад в истоках, казалось бы, невинных, взяв за данность сомнительную гор-стку аксиом, как будто бы, принесенных из громов с утерянной горы толпе рабов. И это всё. И этого довольно... для с пытками и жёстким приговором себе суда, увы, за искушенье доверять чужим богам, за то, что убивать могу и быть убитой, стою перед собой с повинной... невинной.

Я брала чистый лист и писала: "Владимир Высоц-кий: "Не на равных играют с волками егеря -- но не дрогнет рука, -- оградив нам свободу флажками, бьют уверенно, наверняка. Волк не может на-рушить традиций, -- видно, в детстве -- слепые щен-ки -- мы волчата, сосали волчицу и всосали: нельзя за флажки!" Запечатывала в конверт и писала номер полевой почты. Сын приходил, ставил автомат и сумку, набитую одеждой, щедро перемешанной с грязью, снимал носки вместе с прилипшими к ним корочками с израненных пяток. Меня гипнотизировал розовый пояс ободранной кожи на бедрах. Отец потрошил сумку, привычно проверяя кар-маны и вытаскивал вещицы, несущие в себе, каза-лось, тайну соучастия, которого были лишены мы... Находил и приносил чёрный комочек моего нерас-печатанного письма... - "Сынок, ты не прочёл письмо..." - "Я не мог - было очень тяжело"... - "Я понимаю, но ты должен... там были слова, слово - то... которое в начале..." - "Было очень трудно, мама, мы бежали много десятков километров ночью, без дороги, и те, кото-рые падали, уже не могли встать. Там нельзя ду-мать, мама, только довериться... чутью зверя, что рвётся к жизни... я не знал, что сумею так..." - "Не знал... так..., но, только, нельзя... без слова... пойми -- волк бежит вдоль круга из красных флажков и не может выбраться на свободу... и так вечно. Он не слышит слова - сильный, гордый зверь не может вырваться за свой предел и любой подонок владеет им... Это ужасно, что я говорю... прости, это жестоко... я должна сказать... ты должен... ты клял-ся, тогда... давно - я долго вспоминала и теперь знаю точно -- ты тоже бежал тогда, спасаясь, один в пустыне, было полнолуние и ты уснул в тревожном сне, а утром ты понял что-то очень важное и клялся не забыть... и теперь нужно вспомнить ..." - "Это жестоко, мама, я устал. Если я буду думать теперь, то не выживу." - " Но если ты не думаешь, то не живёшь... человеком. Это нормально, знаешь, это даже красиво... звучит как орган - слушай музыку: Никто не разорвёт замкнутый круг противоречия выживания и осознания - никто не сделает зверя человеком, если у него самого не хватит сил... Ну? Разве не хорошо звучит? Разве это плохая игра, и ты не азартный игрок? Что ещё сравнится с красотой игры по закону, который был в начале..." - "Да, мама, это действительно красиво... мне нравится... я подумаю... вспомню..."

Я беру чистый лист: Райнер Мариа Рильке: "Как мелки с жизнью наши споры, как крупно то, что против нас! Когда б мы поддались напору стихии, ищущей простора, мы выросли бы во сто раз." Знаешь, должно быть, и время, мощным диким зверем бежит по кругу, не смея вырваться за его пределы, и только в точке пересечения с сумевшим осознать его человеком, одухотворяется и бежит свободно и легко против течения реки, дающей забвение. Запечатываю конверт и пишу адрес армейской почты.

ОГЛАВЛЕНИЕ