8. Иллюзии.
Перламутровая муха дремала в солнечной ванне на уровне моего носа. Вышерасполагался белый свет, а ниже - густо-зелёный, скрывший мои коричневыесандалики и белые носочки. Надо мной раскачивались вишнёвые колокольчикии тусклые ворсистые листья. Цветы были нанизаны на сочные светлые стебли,из которых текло липкое белое молоко. Медленная капля прими-нала коротенькуюблестящую тропинку и повисала, густея и теряя белизну. Обычно я ловилаеё ещё в пути, забирая на кончик пальца и осторожно слизы-вая. Но в тотавгуст, среди пляшущих полуденных бликов, мне было горько и терпко от совсеминого: я всё меньше верила, что заросли на грядке у сарая, которые всёлето менялись, росли и казались мне живыми, видят меня так же как я их;с моими бан-тами, ссадинами, куклами; что слышали они меня всё это лето-- мои "доброе утро", "извините", мои тайны; и чтомухи бывают в передничках и пьют с гостями чай из самовара. Безразличноекрылатое существо в ложбинке листа не было похоже на Цокотуху в ситцевомплаточке. Где-то внутри стало плохо, и я растерянно поплелась домой, незная ещё, что болит не живот - грустит душа, впервые потерявшая прекраснуюиллюзию.
С тех пор утекло много иллюзий, одна прекрасней другой, и я знаю всеоттенки боли потерь: и едва ощутимую прохладу предчувствия, когда ещё можноуспеть подоткнуть одеяло обмана, и белую холодную вспышку ясности паденияв бездну, когда чувство приходит после знания, не заглушая его и не даваязабыться. Не помню откуда возникла в голове фраза: "жизнь - расставаниес иллюзиями" - где-то слышала, или прочла, или придумала сама... Невсё ли равно, жизнь продолжается... теперь, когда мне отвратительны манящиеболотные огни, плотоядные цветы и ядовитые дурманы. Сосна за моим окномпрекрасна сама по себе - безо всякой мишуры. Но если я наряжу её в блёсткии зажгу свечи, то потому, что хочу этого сама и знаю, где лежит мой огнетушительна случай пожа-ра и куда уберу игрушки, когда они мне надоедят... до следующегокарнавала.... по моему сценарию. Я знаю теперь, что одна - одинёшенькаи слава богу... что языческая мистерия "Мы" - позади. Что неотождествляю теперь кого не попадя с собой -- вселенской идолицей. Я жиланепрофессионально, а теперь, когда у меня своя комната и своя книга...или это новая иллюзия?
Не знаю, одарён иль обречён на зазеркалье - так дано... мерцаний,таинственных огней, лишённый мир, как в дни творения прозрачен, прост иясен. Свободен от двумыслий и притворств. Риторики, двуличья, поз искусных,излишеств хохота, избытка шумных слёз, любовий роковых и праведности чувствий.Актёрство невозможно без зеркал, без отражения бессильно лицедейство, прекрасенясный миг, и нагота... опять безгрешна - нет злодейства... Калейдоскопне множит суеты - толпа не знает зрелищ и плоды -- на яблонях... свободнопоспевают... и падают в росу земной травы.
О-кей, "сам гуляю, сам пою, сам билеты продаю". Что там осталось...в сундуках под баобабом... Ящик Пандоры настежь - так и думала: он полонзасохших мух и ни одного самовара... Стыдно, мне, Хомо неразумной, уж,слава богу... не мало годков, а всё продолжаю истерику по Цокотухе. О-кей,покаялась, как будто... Больше не буду, господа, стану паинькой. Думаю,говорю, действую в до мажоре или ля миноре - не важно какую мело-дию сочинюиз оставшихся мне нот - пусть это бу-дет гамма одним пальцем, но только,ради бога, в достойном исполнении.
Книгу "Мастер и Маргарита" мы купили за сорок рублей у соседа- спекулянта. На эти деньги можно было жить неделю до зарплаты, но мы,видать, уже не могли жить... даже на полный желудок... без Воланда, и онуслышал и надолго вошёл в наши молитвы. Мы, как раз, только достроили свойвторой храм на берегу Реки, пережили медовое лето и начали... различатьнекоторые подробности, ускользнувшие было прежде. Нищету, например, котораяобнажилась зимой и которую не прикроешь ситцами, а надо по-осени строитьпальто с воротниками и шапками, шубы с сапогами. А мы все деньги просадилина Храм речного приволья и, вот, сирые, пожертвовали и последние сорокрублей. Вторая подробность была в том, что храм наш разрушался энчанами- прямыми потомками ассирийцев и вавилонян с римлянами. Наследственныелюбители жаренной на палках свинины жгли костры, не замечая, как пламяохватывает разнотравье и тает в огне последнее облачко степного ковыля.Мы, как и положено семени Маккавеев, пореяли партизанскими бабочками надогненным морем, помахали святогневными крылышками, подобно нашим славнымпра, и пошли, затянув пояса, сдаваться Воланду. Соседи по первому Храмуна улице Красногвардейской были пьяницами и скандалистами, и я так страстномечтала о новых - хороших, что в упор не видела истины, размноженной вшести экземплярах под копирку, включая двух злобных жирных псов. Истинавраждебно кнокала на нас маленькими, утонувшими в плоти зеркалами душииз приоткрытой напротив двери. Густо пахло жареным смальцем. "Ах,сколько у вас книг" - лепетала я из своих тюльпанных снов -- "Как,у вас нет стиральной машины? Ах, ах - возьмите, возьмите, добрые люди,нашу, новую. Чудо, как хороша. Да, и половые дорожки в сальных пятнах исобачьем дерьме тоже, верно, стирает - я не пробовала, правда, мы, простите,не гадим..." Соседи кормились от перепродажи книг, продолжая русскуюкрепостную традицию "подушных" или налога с ещё живой души впользу мёртвой. Селинжера мы купили за двенадцать рублей, Булгаков шёлдороже Дюма. Думаю, что я послана на грешную землю по особому тайному заданию,каким-то образом связанному с хомо вавилонско-энской породы. Иначе зачемнебесным начальникам так пристально следить за тем, чтобы вокруг меня небыло ни души. Не знаю, оправдала ли я космические надежды, но компроматдля книги, похоже, собрала. Не уверена, что это можно читать, но, славабогу, можно писать и довольно с меня. Впрочем, есть, кажется, один читабельныйанекдот. Однажды, в пятилетку второго Храма, к нам пришёл сантехник изжека. Это такой Хомо, кото-рый должен был устранять неполадки империи злав области канализации. Так я про него и думала, но минуло мне к этому днюуже тридцать годков и я слышала от других взрослых, что сантехнику нужнона прощанье... налить. Вяло копошились в моей голове дистрофичные от порханияв идеальных садах мысли о бренном: "Налить... жидкость... два пишем,три в уме..." - багровела и пульсировала, перенапрягаясь, височнаяжилка... Сантехник изумлённо попятился, увидев счастливую поселянку, входящуюв метровый клозет с изящным подносиком в японских золотых рыбках и хрустальнойрюмочкой. Хомо из жека автоматически сообразил рукой, мгновенно опрокинувналитое в ротовое отверстие, а потом страшно перекосившись, бросился мимов дверь и исчез из моей жизни навсегда, оставив свою сумку с инструментами.Потом я узнала, что не разбираясь в мужниных погребах, налила настой чистогоспирта на горьком перце... Должно быть, кому-то этот анекдот может показатьсясмешным. Мне даже послышался тогда чей-то хохот. Возможно, это был звёздныйчас моей ипостаси "кушать подано" - лебединая проекция мо-ейкосмической роли... и сгинувший без вещей работник жека кубарем ввалилсяна тот свет - прямо в залу, где закусывают амброзией благодушно аплодирующиепрофи.
По осени маленькие энчане поджигали беспомощно высохшие травы, отдавшиесвой сок зёрнам в хитроумных колыбелях, которые должны были спасать, ноне спасали... Чернели, обугливаясь, распахнутые ладони склонов нашей балки.Живьём сгорали беременные травы, хранящие слово с четвёртого дня творенияи пепел стучался в слепые окна многоэтажек. Я плакала и цеплялась за мужа.Горячо и бессвязно молила его совершить шаг... вон из предающего бытия...довериться полёту... вместе. И он мрачнел, замыкаясь всё больше, изнуряясебя работой на своём деградирующем заводе. Приходил всё позже, пропадал.В ванной комнате висела его старая оранжевая футболка и маленький А. мечтательносказал: "Когда я смотрю на эту футболку, мне кажется, что это папависит и мне становится хорошо на душе."
Мы перестали слышать и понимать друг друга... без посредников. Лишьотражаясь в одних и тех же зеркалах, могли видеть себя вместе: в потокевторо-го концерта Рахманинова, на улицах фолкнеровско-го городка... толькобы не потеряться навсегда в безумном мире, сжигающем свои травы...
Тогда, в начале восьмидесятых, я стала делать свой фильм. Время дармовыхиллюзий прошло, и я принялась создавать свои... из тела своего, из голосаи рук, из мыслей и душевного недуга... стала Шахерезадой, чувствуя, чтожива, пока нравятся мои новые сказки. А не жить мне было нельзя: не быть..."в от-вете за тех, кого приручила"... По вечерам приходила кмальчикам в ситцевом сари с пятнышком на лбу, рассказывала сказки и...прощалось на этот раз. Я говорила "мотор, снимаем" и камера плыла,снимая с меня ответственность за всё происходящее: какая-то женщина с огромнымисумками торпедировала автобусы, тащила по зимней слякоти упирающихся детей,стирала, убирала, чертила лабиринты электрических проводов, пропалывалакилометровые рядки - это было не со мной. Это не могло быть со мной. Итолько спустя десять лет, в Иерусалиме, покаялась: "Да, это было сомной. Я прожила жизнь в отражении чужих зеркал и теперь нужно продать то,что осталось, чтобы выкупить себя - сделать это, освободиться хотя бы напоследок,в здравом рассудке и памяти, чтобы суметь хотя бы точку поставить самой.Точка - знак огромной силы. Она похожа на сжатый ноль, в котором есть началои конец. Поста-вленная разумно, во-время и на месте, она может изменитьвесь текст. Точка может стать поступком, влияющим на судьбы детей.
Опять не знаю, возвращаюсь в точку, сжимаюсь в мысль и крошечнойзвездой затерянно свечу себе самой в незнанье безграничном.
Я не могла отказаться от иллюзий сразу - никто не может. Тогда, в Иерусалимскомполудне, на перекрёстке Кинг-Джорж и Яффо - в точке пересечения западаи востока, я остановила мгновение, что-бы начать свой отсчёт времени -календарь от иллюзии. Я знала теперь про иллюзорность своей любви. И этознание стало моей свободой от чужих зеркал. Но этого было недостаточно...для ждущего меня. Мой остров не был необитаемым, и нужно было понять иллюзиютолпы, превратившую её в народ - израильтян. Народ мало был похож на народ.А для толпы выглядел как-то неоднородно и слишком целеустремлённо - людишли в хорошем темпе, не сталкиваясь и, похоже, не видя друг друга. Казалось,что именно это их и объединяет и я постаралась дать своему телу цель иускорение, чтобы тоже ощутить невесомость неизвестной мне стихии.
Лекции по еврейской истории и иудаизму велись в русском культурном центре- читали университетские преподаватели. Полгода я раз в неделю приходиласлушать о невидимом создателе, Ханаане, Торе, царствах, пророках и катастрофах.В то время я зарабатывала, утюжа одежду в религиозных домах, и мои многочасовыеупражнения с утюгом имели, благодаря новым знаниям, весьма конкретное местов генеалогии от Адама: "В середине пятьдесят седьмого столетия рухнулаКоммунистическая империя, основанная на самой коварной из иллюзий - верев равенство между людьми, всеобщее счастье и светлое будущее детей. Каквсегда при исторических катаклизмах, началось великое переселение народови я в процессе у гладильной доски. Моё я определено в пространстве у корзиныс рубашками в центре Иерусалима в четырёхтысячном году от исхода Авраамаи шести месяцах от собственного исхода из сорокалетнего обмана" --что-то в этом роде. Хозяева, покупающие меня в рассрочку: Сары, Ривки иИцхаки, кружились вокруг меня в фантастическом шоу из своих имён, одежд,обрядов и я понимала, что эти люди пребывают в снах, в которых я кажусьим... русской гладильщицей белья Таньей.
Теперь я научилась не замечать календарей. Я говорю: "Слушай, ужедве недели он не звонит" - летоисчисление от сына... моего... Марии...бога - отца?... Все равны перед вечностью, все хотят чуда... вместо того,чтобы просто позвонить и утешить родителей... Что, так сложно подойти ктелефону и произнести простенькую молитву, мол, всё о-кей, помню, люблю,верю? Какие, чьи страдания иску-пят муки ожидания одного слова по телефону,мол, всё о-кей... Кому хорош календарь от ужасного мгновения? Что былос Марией у ног распятого сына? Не помните... не знаете. Нехорошо, господасупермены... ох, нехорошо в нашем датском семействе.
Я поглядываю на часы, ищу выходные дни в календарике. Император Август,говорят, оттяпал себе лишний день - тридцать первый. Должно быть, был понаглеепрочих - как говорили в Энске: "Умел жить". В шкатулке лежитморщинистый календарик за девяностый год, похожий на отстрелянную гильзу.Да, ну и времечко было тогда - ужо нагулялось в дикой вольнице, сметаяусловности и порядки, играя границами и судьбами. Тысячи ошалелых энчанприземлялись с желудками, переполненными дармовыми самолётными обедами,не понимая, что в Иерусалим нужно восходить, оставляя у его подножия старыеиллюзии. "Мы, Хомо Сапиенсообразные, с давними традициями несениякультуры в массы, будем учить вас жить, а вы помогите нам материально."...Впрочем, все хороши... перед вечностью.
Я утюжила рубашки в маленькой, похожей на тупик, комнате. Рядом, в кроваткележал на животе большой флегматичный младенец. Он, бедняга, утопал в лужицеиз своей слюнки и тихонько поскуливал от безнадёги. Его мамаша и папашадрыхли уже третий час, зарывшись в несвежую берлогу, и "от сытостии лени, превозмочь себя не мог", возможно, спросонья зачинали новогомладенца: десятого или девятого - не всё ли равно... перед вечностью, истекающейслюнкой. Семейство жило в лучшем районе Иерусалима - в старой тенистойРехавии. Теперь здесь еще обретались немногие из оставшихся пионеров-сионистовс квартирующими внуками, но преобладали евреища из бруклинского филиаламестечковой эры. Мой ранний иерусалимский период был с видами на тот жеЭнск, но в неком историческом контексте. Всё было узнаваемо до боли - паркЮра во всём своем великолепии. Со смотровой площадки у утюга было виднееоткуда бежал мой дедушка Наум и почему не спас меня от печальных размышленийу гладильной доски о том, что, возможно, обряд обрезания понят нашими недостаточно радикально... Хозяйка Сара смотрела сны со своим, перевязаннымсвятыми ремешками, Хаимом. Я, жалостливо вздыхая, ставила утюг и вела осушительныеработы у молодого сородича по камере. Квартира была в трёхэтажном доме.Вход - в салон с американской кухней, то есть, помещение, объединяющеекоридор, гостиную, кухню - короче, полезная площадь, где при случае можноещё потесниться, чтобы найти местечко... Далее - коридорчики, через которыеможно пронести только складные кроватки в шкафчики - спаленки и где матрёшечноесемейство собирается в своей наиболее совершенной ипостаси - во сне.
"Сарка - жуткая неряха" - звучал в моей голове припев к философскимкуплетам. Действительно, то, что я утюжила щербатым "филипсом"на плешивостях паленой и кособокой доски, не имело ни формы, ни цвета -только запах. Пахло убожеством души и нищетой мыслей. Универсальная американскаяидея совмещения плиты с телевизором, для Хомо, переваривающего информациюс помощью желудочного сока, материализовалась в праотечестве частично:не доставало, например, светильников на потолке - на шнурах болтались лампочки,вздёрнутые в чёрных пластиковых мешках. Они безжалостно освещали улепётывающеев иллюзорные норы еврейское местечко. Наконец выползла из перин опухшаямолодка Сарка и, вытащив из аквариума младенца, загукала на иврите с немецко-английскимакцентом: "А где наш папа? Папа - папулечка, где ты? Доброе утро,а вот и мы" - на часах было пять вечера. "Вот это кульбит! Воттак ловко!" - мстительно ухмылялась я в лицо нокаутированной вечности.Папуля, страшно почёсываясь и зевая, вышатывался навстречу заходящему утреннемусолнцу. В моей пролетарской душе честно зарабатывающей на хлеб гладильщицызрел антисемит. Захлопало, затопало, заголосило, ожили и зажурчали сливныебачки, радуясь новому дню. Семейство засобиралось завтракать. Извлекалисьнарезанные батоны и мазались хумусом - местной разновидностью повидла изособенного гороха без сахара. Дети были похожи на советских школьниковна последней переменке - из тёмного низа выбивался светлый верх и безнадёжнозаправлялся опять Должно быть, они были обречены на жизнь по звонкам ивечную телефонную верность родительскому о - кей.