Предыдущая | Содержание | Следующая |
Деконструктивизм – это критическая методология и литературно-критическая практика постструктурализма. На протяжении 80-х годов деконструктивизм был самым влиятельным литературным критическим направлением, да и сейчас продолжает сохранять свои позиции. Деконструктивистские идеи глубоко проникли сегодня в самые различные сферы гуманитарных наук (социологию, политологию, историю, философию, теологию и т.д.).
Термин “деконструкция” ввел в интеллектуальный оборот Ж.Деррида, первоначально применив его к переоценке таких понятий Ф.Ницше, как текст, письмо, интерпретация
.Подводя “баланс” своего мышления в докторской диссертации, защищенной в Сорбонне в 1980 году, он говорит, что на первом месте для него стоит не философское содержание тех или иных тезисов, не философемы, поэмы, теологемы или идеологемы, а прежде всего неотделимые от них сигнификативные рамки, институциональные структуры, педагогические или риторические нормы, возможность права, авторитета, оценки, репрезентация их на фактическом рынке – стало быть, вообще условия философского мышления.
Дэвид Эллисон во “Введении переводчика” к английскому переводу “Речи и феномена” отметил, что термин “деконструкция”, пока несколько необычный, не представляет никаких трудностей в этой работе.
Он означает проект
критического мышления, задача которого – локализовать и разобрать на части те понятия, которые выполняют роль аксиом или правил в некоторые периоды мышления, те понятия, которые обусловливают разворачивание всей эпохи метафизики.Эллисон добавляет, что “деятельность деконструкции состоит не в простом указании на структурные пределы метафизики. Она, скорее, разрушает и демонтирует основания этой традиции. Её задача – и показать источник парадокса и противоречия внутри системы, т.е. внутри самой аксиоматики, и установить возможность для нового типа мышления (meditation), которое больше не базируется на метафизике присутствия”.
Деконструкция не только разрушает основания систем метафизики. Она показывает конфликт и столкновение значений внутри этих систем и отрицает претензию на доминирование одних смыслов над другими. Но есть и другие оценки.
Мишель Руан в книге “Марксизм и деконструкция” пишет:“Деконструкция состоит в серии полемических выпадов против философии, а не в разработке самостоятельной философской системы; её цель заключается в том, чтобы показать, что философская систематизация является вопросом стратегии, которая стремится быть базой сложных систем самоочевидных трансцендентальных аксиом”.
Приведенные выше оценки и определения относятся к деконструкции в “широком смысле”. Если определять деконструкцию в “узком смысле”, как значение слова, то оно означает не только “разрушать” и “уничтожать”, но прежде всего – упорядоченно сносить и расчищать. “Деконструировать” – означает разбирать, упорядочивать, перекладывать. Однако сам Деррида вряд ли согласился бы с таким определением, ибо неоднократно заявлял, что ни разу не мог определить точное значение “деконструкции”, более того, сама достижимость этого досадно бы его удивила. Строго говоря, разнообразные попытки точно и внятно определить деконструкцию некорректны, они – проявление того самого “логоцентризма”, деконструировать который является одной из целей деконструкции. По словам Деррида, деконструкция не может быть “узурпирована и одомашнена” академическими институтами, потому что она не является ни анализом, ни критикой, ни методом.
Деррида характеризует свои тексты как парафразы – описание других текстов посредством выявления точек зрения, которые содержатся в них, но не являются видимыми, и которые стратегически исключают достижение какой бы то ни было целостности. Но там, где нет целостности, нет и понимания. Потому так трудно воспринимать тексты самого Деррида.
“Интерпретация, осознавшая себя как деконструкцию, – пишет Вернер Штегмайер, – уже не стремится иметь внешнюю точку зрения на то, что она деконструирует, и не может и даже не хочет прийти в дефинитивным выводам”.
Деконструкция не обладает ни единством предмета, ни единством точки зрения, она принципиально множественна и поливалентна. Цель деконструкции состоит в том, чтобы вскрыть “апорию”, неразрешимость в мышлении, которое считает себя достоверным. Ницше связывал такие неразрешимости с европейским нигилизмом. Деконструкция, считает Деррида, “подрывает метафизику логоса, присутствия и сознания в ее самой бесспорной очевидности”. Вместе с тем, необходимо еще раз подчеркнуть, что деконструктивная критика является не только негативной, но и одновременно конструирует (строит и перестраивает) нечто новое.
Глава 2. У истоков деконструкции: Ф.Ницше
Глубокое влияние на всю теорию деконструктивизма оказал Ницше. В “Воле к власти” он объясняет, к примеру, как может возникать понятие причинности. “Когда два явления, определенное ощущение и визуальный образ, появляются вместе, мы заключаем, что одно есть причина другого.
Тем не менее заключение, что одно есть причина другого является метафорой, заимствованной из понятий Воли и Действия”. Время, пространство, причинность – по преимуществу метафоры, которыми люди объясняют явления, что их окружают.Любое знание и понимание является, согласно Ницше, актом деноминации. Некая абстракция собирает бесчисленные виды свойств вместе и требует идеи (value) как их причины. Какая абстракция (качество) способна сосредоточить многообразие вещей?... Метонимия! Фальшивый силлогизм. Всякий предикат дезорганизуется (confused) суммой предикатов (дефиниций).
Ницше считает, что слова стали идеями и концептами не потому, что они напоминают отдельные, оригинальные и индивидуальные вещи или опыт, но в результате усилий подогнать под одно имя бесчисленные подобные, но не одинаковые случаи. Идеи, таким образом, возникают через уравнивание неравного. Мы фактически не знаем, что явилось сущностным качеством каждого понятия (“сила”, “истина”, “смелость” и др.).
Следовательно, во всех случаях отбрасывание индивидуального и реального дает нам только метафорическое подобие произошедших обобщений, которые, формируя каждую новую интерпретацию, и отображают действительность и искажают её.
В работе “Истина и заблуждение в их экстра-моральном смысле” Ницше ясно формулирует родственное утверждение: “Что есть истина? ...Подвижная армия метафор, метонимий и антропоморфизмов, – короче сумма человеческих отношений, которые были усилены, транспонированы и приукрашены поэтически и риторически и которые после долгого употребления кажутся окончательными, каноническими и обязательными для людей: истины – это иллюзии, о которых позабыли, что они иллюзии... монеты, на которых стерлось изображение и которые теперь имеют значение только как железки, но не как монеты”.
Общие понятия и имена возникают из многообразия индивидуальных качеств только в том случае, когда забыты различия индивидуальных сущностей. Как следствие этого, синтетическая особенность человеческого суждения, которое описывает вещи в соответствии с условными качествами их появления, а затем идентифицирует и обобщает их как сущностное качество, есть в действительности только риторический процесс, метонимический и метафорический процесс ложной субституции.
Обоснование и суждение начались, по Ницше, с риторических фигур. Так возникает, в его терминологии, “пафос истины”: истинные суждения не могут сообщать о некотором трансцендентальном условии или состоянии логической определенности; все, на что они могут претендовать – чтобы лингвистическая иллюзия сознательно не была допущена. Следовательно, “иллюзия” уже присутствует как само “основание” философии и языка. Искусство может быть в привилегированной позиции только тогда, когда художник понимает, что язык основывается преимущественно на тропологических структурах: “Искусство, таким образом, рассматривает видимость как видимость
; оно не намерено обманывать и является, следовательно, истинным”. Произведение искусства как репрезентация предлагает видеть мир как чистую видимость (appearance) и, поступая так, ближе подходит к природе действительности, чем научный или философский дискурс. Поскольку метафоры обычного дискурса составлены метафорами поэтическими, они, налагаясь одна на другую, как складки вуали, дают механизмы – а в действительности иллюзии – создания истины.Когда мы говорим о “естественном” языке и “реалистическом” искусстве, заявляет Ницше, мы забываем, что процесс, который мы называем риторическим, для того, чтобы обозначить уловки чрезмерно застенчивого искусства, здесь всегда уже присутствует – и в произведениях, и во всех актах концептуализации и лингвистического выражения.
“Нетрудно продемонстрировать... чториторическое является некоторым распространением приёмов, запечатлённых в языке при ясном свете разума. Не существует нериторического “естественного” языка, к которому можно было бы апеллировать: язык сам является результатом чисто риторических схем... Человек, изобретающий язык, не воспринимал вещи и явления как таковые, а только стимулы: он не репродуцирует ощущения, но скорее изображает (images) их... Вместо самой вещи ощущение получает только метку вещи. Это первая сторона: язык риторичен, но он передает доксы, а не эпистемы”.
Наиболее важным инструментом риторики являются тропы, непрямые обозначения. Тропы есть самые ранние обозначения и от них, по Ницше, ведут свое происхождение все слова. В “Курсе риторики” он говорит о трех важнейших группах тропов. Вначале речь идет о синекдохе
как введении частного, отдельного вместо целого, завершенного. Ницше обращает внимание, что синекдоха демонстрирует неспособность языка выразить нечто исчерпывающим образом. Она всегда стремится только показать, что целое иносказательно, путем перестановки своих наиболее ярких элементов.Затем определяется метафора, второй троп в иерархии, как краткое сравнение, транспозиция обычных значений из одного слова в другое. Метафора не создает новых значений, она просто переставляет значения.
Третьей и наиболее важной фигурой, которую упоминает Ницше, является метонимия, радикальная транспозиция причин и следствий (metalepsis в классической риторике). Метонимия приобретает особенную важность для Ницше в его теории происхождения понятий причины и следствия, истины и моральной ценности, а также для представления об устойчивости и самотождественности субъективности. Ницше использует структуру метонимии как элемента деконструкции следующим образом: абстрактные понятия вызывают иллюзию, что они являются сущностями вещей, которые, в свою очередь, являются причиной отдельных свойств, в то время как в действительности, отмечает Ницше, они (т.е. абстрактные понятия) существуют только благодаря тем самым отдельным свойствам, переносный смысл которых приписан абстракциям. По его мнению
, тропы не просто сближают слова, но формируют саму природу слов. Не существует никаких точных значений, которые могут передаваться только в отдельных случаях.Подобно тому как для Ницше не существует различия между словами и тропами, для него не существует и различия между “нормальными” и “риторическими” дискурсами; он не устает заявлять, что нормальный дискурс есть синтаксическая форма риторического дискурса. Риторическое, согласно Ницше, не может более пониматься только как руководство по технике убеждения или манипуляции. Риторичность – собственная характеристика языка, она формирует фундамент всех семантических интерпретаций. Другими словами, тропы не выводятся из структуры языка, но конституируют сами языковые структуры.
Согласно этой позиции, Ницше пересматривает традиционный взгляд на миметическую репрезентацию экстра-лингвистического референта как определителя языкового значения. Теперь первостепенное значение приобретают интра-лингвистические элементы. По мнению Ницше, читатель, который распознает “риторические формы” языка, в целом будет находиться в преимущественном положении, поскольку он сможет успешно сопротивляться логическим обольщениям, из-за которых метафорический дискурс становится буквальным. Он должен неустанно стараться сохранить глубокую интуицию о том, что язык метафоричен и создает буквальные значения только благодаря своей способности изобретать семантические цепи из бесконечных художественных звеньев.
Итак, эпистемологическая власть языка демонстрируется общим процессом мистифицирующей субституции и кардинальным изменением свойств и значений его элементов. Осознание этого должно способствовать критическому восприятию репрезентативных форм и структур нарративов. То, что Ницше проделал с тропологическими фигурами, есть не что иное, как процедура деконструкции, которую современные постмодернисты пытаются проделать с любыми текстами.
Глава 3. Деконструктивная критика: варианты
и инварианты
Большое влияние на развитие деконструктивизма оказала американская деконструктивная критика (Поль де Мен, Джон Хиллис Миллер, Раймон Сальдивар, Дж.Хартман, Х.Блум и др.), известная в науке как Йельская школа.
Американский деконструктивизм окончательно сформировался с появлением в 1979 году так называемого “Йельского манифеста” – сборника статей Ж.Деррида, Поля де Мена, Х.Блума, Дж.Хартмана и Дж.Х.Миллера, озаглавленного “Критика и деконструкция”. Теоретиками Йельской школы было обосновано ключевое понятие течения – деконструкция – и разработан тот понятийный аппарат, который лег в основу практически всех версий литературоведческого деконструктивизма.
Джон Хиллис Миллер в заключительной статье этого сборника “Критик как хозяин” не считает процедуру деконструкции изобретением постмодернизма.
“Современная процедура “деконструкции”, одним из основателей которой был Ницше, не является нашим собственным изобретением, – пишет он. – В той или иной форме она регулярно повторялась во все времена, начиная с греческих софистов и риторов, в действительности начиная с Платона, который в “Софисте” воплотил свою собственную само-деконструкцию в канон собственного сочинения”.По оценке Миллера, “деконструкция не имеет отношения ни к нигилизму, ни к метафизике, а является просто интерпретацией как таковой”, призванной отыскать нигилизм в метафизике и метафизику в нигилизме, опираясь только на метод “тщательного прочтения”.
Но и сама критика не может избежать процедуры собственной деконструкции, ибо язык как инструмент критики и язык как объект критики является одним и тем же.
Ясное представление о методологии и специфике американской деконструкции даёт книга Р.Сальдивара “Художественный язык романа”. Осуществляя критический обзор этой работы, попытаемся уточнить как понятие деконструкции, так и практику деконструктивистского анализа.
Сальдивар, перефразируя Троллопа, пишет, что беллетрист фактически должен быть автором системы выражений, прежде чем он может стать автором индивидуальных выражений. Свою задачу американский ученый видит в том, чтобы “исследовать процессы, благодаря которым нарратив определяет грамматику и синтаксис, характерные для выражения его собственных индивидуальных значений”
. При этом центральным вопросом каждого литературного текста является, по его мнению, вопрос “Как может быть рассказана данная история?”, а интерпретация текста всегда аппелирует к нарративу как способу познания. Задачу, которую ставит перед собой американская школа деконструкции, – выявить эстетическую структуру познания.Проблема интерпретации – это не частная литературоведческая практика, а проблема проблем гуманитарного знания. Традиционная теория литературы считала, что интерпретация достигается обыкновенным чтением и идет от языка к определенным экстралингвистическим объектам. Сальдивар предлагает противоположную теорию чтения и интерпретации, которая имеет дело как с тканью произведения и риторическими ресурсами языка, так и с формальными и референциальными аспектами произведения, включая и его социально-психологический контекст. Прочитать – это значит задать тексту вопрос и понять ответ, понять, в первую очередь, возможности риторических ресурсов языка. Как видим, бахтинская концепция относительно вопросно-ответной структуры понимания нашла своих приверженцев и за океаном. Понимание возможностей риторических ресурсов языка означает, по Сальдивару, эстетический аспект познания. Критическое осознание риторического каркаса (screen) может обеспечить проникновение в смысл любых утверждений, целью которых является описание реальности.
Процедура интерпретации, по Сальдивиару, такова – переосмыслить текст в контексте его индивидуального своеобразия применительно к истории, которая рассказывается. Необходимо дать возможность тексту сформулировать свою собственную теорию интерпретации, чтобы затем поместить эти разрозненные данные в историю литературы, историю жанра. Долгое время считалось, что критический дискурс нейтрален и не влияет на предмет обсуждения. Однако сейчас достигнут такой уровень исследования литературы, когда больше невозможно игнорировать тот факт, что литературная критика влияет на чтение, помогает ему и расширяет его горизонты. По мнению Колина МакКейба, сегодня наивно претендовать на то, что мы можем идти прямо к тексту, так же как и верить в то, что текст является простым и легко определимым объектом. Каждый текст уже артикулирован другими текстами, которые детерминируют поле его возможных значений. Нет ни одного текста, который был бы свободен от других литературно-критических дискурсов, которые его упоминают, называют или идентифицируют.
Г.Флобер в одном из писем писал, что “критика занимает самое низкое место в литературной иерархии; что касается формы – это верно почтивсегда, что касается “нравственных идей” – это неопровержимо. Она уступает даже акростихам и игре рифм, которые требуют, по крайней мере, изобретательности”.
Традиционно низкая оценка критики творцами искусства связана, по нашему мнению, не только с тем, что творчество и критика питаются разными импульсами, но и с тем, что критика, с тех пор как она существует, испытывает трудности в выработке адекватного языка описания (объяснения, интерпретации, оценки) художественного произведения. Очень часто она просто запаздывает и применяет вчерашние критерии к сегодняшнему искусству. Критичность и креативность в истории искусства составляют совсем не мирную пару.
Для иллюстрации этого положения Р.Сальдивар обращается к одной из самых ранних работ Ф.Ницше “Рождение трагедии из духа музыки”. Здесь Ницше исследует историю возникновения греческой трагедии и драмы. Художественный инстинкт природы у греков, по мнению немецкого философа, связан с двумя богами – Аполлоном и Дионисом. Аполлон – бог всех сил, творящих образами, пластическими формами; аполлоническое искусство – дополнение и завершение бытия. Дионис – это бог безумия, экстаза и вдохновения, дионисийские художественные силы “прорываются из самой природы
, без посредства художника-человека”.Аполлон
– бог пластики и эпики, Дионис – бог лирики и музыки. Дионисийское начало – это преодоление своей единичности и конечности, слияние с Первоединым, с природой и с Богом.“Под чарами Диониса не только вновь смыкается союз человека с человеком: сама отчужденная, враждебная или порабощенная природа снова празднует праздник примирения со своим блудным сыном – человеком”.
Греческое искусство – своеобразный симбиоз аполлонического и дионисийского начал. Скульптура, с этой точки зрения, проявление аполлонического начала, трагедия – дионисийского. Аполлоническое начало – светлое, оно позволяет забыть ужас бытия, страдание и смерть; к нему приложима категория прекрасного, принцип мимесиса. Дионисийское – вне категорий и подражаний, здесь человек сам на время сливается с божеством.
Но вот появляется критик. Он начинает размышлять и анализировать, и высокое искусство трагедии умирает. Одним из первых теоретиков в греческом мире был, по мнению Ф.Ницше, Сократ. Сократическое знание представляет собой конструкцию, основанную на эмпирически данных элементах и эмпирически обозримых взаимосвязях. В отличие от аполлонического видения, которое никогда не забывало, что представляют знаки, а не вещи, сократическое знание воображает, что видит действительность саму по себе. При этом любого теоретика, будь-то Сократ или Лессинг, процесс поиска истины занимает гораздо больше, чем сама истина. Критик верит, что усилиями познания можно проникнуть в глубочайшие мистические представления искусства, исправлять, просвещать и поучать его. Ницше называл этот критический импульс
великой метафизической иллюзией. Но проблема состоит вовсе не в том, оправданы или не оправданы усилия критика. Четко очерченной оказалась сама парадигма литературно-критического дискурса, ибо дионисийское, аполлоническое и сократическое начала всегда представлены в творческом и критическом акте. Критика как рефлексия об искусстве, и шире – как самосознание культуры – оказалась деятельностью необходимой и оправданной, неотторжимой от любого творческого процесса. Применительно к литературной продукции, в широком ее понимании, основная цель критики – элиминировать ошибки и двусмысленности при чтении текстов. Задача критики в сущности сливается с герменевтикой и состоит в прояснении значения произведения, а для этого необходимо “снять” его двусмысленность и многозначность. Но здесь возникает радикальная проблема: “Что такое значение?”Значение в свете новейших лингвистических исследований существует не как независимый концепт, проступающий из трансцендентальных глубин человеческой речи, а как зависимая возможность (
contingent). Сами идеи как корреляты значений не существуют до процесса означивания, до знаков, которыми мы эти идеи представляем.Многозначность и двусмысленность – не внешний недостаток языка, но его сущностное базисное свойство; двусмысленность не может быть снята без ущерба для адекватной интерпретации. По выражению Н.Хомского, двусмысленность – регулярный механизм самопорождения (
self-generation) семантики лингвистических знаков в любом сигнификативном процессе. Поэтому интерпретация текста не является больше узкой филолого-философской прерогативой, но центральной проблемой для всех, кто хочет разумно читать и вразумительно писать, эффективно осваивать произнесенное или написанное кем-то другим. Интерпретация неотделима от критического мышления в той мере, в какой это мышление вынуждено пользоваться языком и манифестировать себя в текстах.Относительно всего корпуса литературы необходимо строго различать проблему значения и проблему двусмысленности языка, потому что эти проблемы не просто содержатся в тексте, но часто обнаруживаются (делаются очевидными) в формально-риторических моделях литературных художественных произведений. Некоторые современные теории нарратива утверждают, что проблемы формы художественных прозы, такие как введение многочисленных или ненадежных повествователей, разрушенный сюжет, задержанные или пропущенные вводные главы, наличие противоречащих стилей повествования внутри одного и того же текста,
являются показателями глубинных языковых проблем, которые они выражают. Сказать, что эти формальные приемы применяются в нарративах с целью создания определённого художественного эффекта – значит не сказать ничего. Проблема, которая должна быть предметом обсуждения – возможность создания специфических эффектов посредством формально-риторических манипуляций, которая определяется, в первую очередь, природой поэтического языка и определенным видом значения, которое может быть ясно представлено. Поисками этих значений и озабочен деконструктивизм.Американская деконстуктивная критика (сами американские ученые называют ее иногда “новой критикой”) попыталась создать критическую
методологию, которая исследует литературные тексты как автономные целостные блоки значений. При этом она отталкивается от признания глубинной связи между смыслом выражений и сущностью вещей, с одной стороны, и между значением воспринимаемых структур и их пониманием предполагаемым субъектом, с другой. Ошибка структурализма состояла как раз в игнорировании семантического и прагматического аспектов текста (структурализм не столько не хотел, сколько не имел соответствующей понятийной базы для исследования значения и понимания). И “новые критики” начали построение деконструктивистской методологии с признания этой ограниченности.“Литература существенно детерминирована, внешне и внутренне, историческим процессом, и некоторые из ее наиболее важных жизненных обобщений заимствованы из идеологических систем, существующих до и вне литературы”.
“Библией” современного структурализма, как и структурализма 60-х годов, остаётся “Курс общей лингвистики” Ф.Соссюра, написанный им в 1916 году. Структуралисты от литературы (Тодоров, Греймас, Бремон) уверены в том, что всё, на что может претендовать человеческий интеллект – это систематическое измерение языка как системы.
В своей “Грамматике “Декамерона”” Ц.Тодоров пишет: “...Универсальная грамматика есть источник всех универсалий, ее дефиниции могут быть применимы даже к самому человеку. Не только все языки, но и все сигнификативные системы подчиняются одной и той же грамматике. Она универсальна не толькопотому, что информирует обо всех языках универсума, но и потому, что совпадает со структурой самого универсума”.
Радикальным критиком современного литературного структурализма является Франк Лентриккия. По его мнению, ограничение возможностей человеческого познания структуралистами выглядят как полёт “романтического иррационализма”, который ведет к слишком “платоническому” прочтению Соссюра. Лентриккия убедительно демонстрирует, что диалектические идеи Соссюра, которые его адептами усваиваются слишком неадекватно, позволяют рассматривать литературные и иные дискурсы в человеческом пространстве и культурном времени, а не в некоей формалистической вечности структуралистов.
Другими словами, новая критика идет от текста к интерпретации. Она отделяет себя как от ортодоксальных структуралистов, застывших в формализованной вечности языка как системы, так и от традиционной критики, пропитанной идеологическими стереотипами и занимающейся не анализом литературы, а ее оценкой, измеряя по весьма произвольным критериям ее успехи или неудачи.
Деконструктивизм занимается поисками такого метода интерпретации, который мог бы обеспечить твердый фундамент для чтения литературных текстов, одновременно различая логические, семиотические и риторические понятия и отношения лингвистического знака, и приспосабливая эти отношения к культурному контексту. В этой связи необходимо прояснить и уточнить по меньшей мере два смысла понятия “риторика”.
Первый смысл понятия “риторика”, стершийся от постоянного употребления, означает манипуляции языком. В этом смысле понятие “риторика” касается применимости или неприменимости определенных типов дискурса к отдельным обстоятельствам. Когда “риторическое” определяется таким образом, связь между грамматикой как логикой и грамматикой как риторикой выглядит простой и ясной. Риторика становится подчиненной категорией логики (иллокутивные и перлокутивные речевые акты Дж.Остина, языковые игры Витгенштейна – все это можно объединить заголовком “риторика”). В этом случае риторика является не проблемой лингвистической формы, но отношением лингвистического выражения к специфическим условиям, в которых их употребление имеет смысл.
Основатель современной семиотики Ч.С.Пирс, исследуя природу знака, выделял три аспекта его функционирования – грамматику, логику и риторику. Задача риторики, по выражению Ч.С.Пирса, состоит в установлении законов, по которым “один знак порождает другой”. Интерпретация знака, согласно Пирсу, это не значение, но другой знак, и, следовательно, при чтении мы имеем дело не со значениями, а с интерпретациями. С тех пор, как люди пользуются знаками, новые “значения” образуются изменениями и преобразованиями этих знаков. Семантика знака ведет нас от знака к знаку, но никогда – к абсолютной, трансцендентальной истине. “Значения” не бывают постоянными, искажаясь и видоизменяясь в ежедневном употреблении, они становятся похожими на вновь созданные слова. Этот процесс лингвистической самодостаточности регулируется, согласно Пирсу, риторикой. Риторика является, таким образом, недизъюнктивной трансформационной системой, которая не нуждается в идеологических, этических или каких-либо иных внешних обоснованиях.
Второй смысл термина “риторика” означает науку, которая изучает тропы и фигуры. В этом втором смысле риторика рассматривается исключительно в интра-лингвистическом контексте; но как показал Ф.Ницше, этот контекст огромен. Вместе с анализом Пирса, суть которого состоит в отказе от органической всеобщности значения и следует в направлении “деконструкции” трансцендентального означаемого (
signified), деятельность Ницше положила начало критике метафизики истины как цели этого трансцендентального означаемого.Р.Сальдивар подробно анализирует два ранние текста Ф.Ницше – “Книгу философа” и “Риторику”, которые представляют большой интерес для понимания проблемы нарратива. В этих текстах обсуждается взаимосвязь между языком и риторикой и подчеркивается существенная общность проблем, обусловленных двусмысленностью значения – как в естественнонаучных, так и собственно художественных дискурсах. В сборнике “Das Philosophbuch” (эссе и заметках 1872,1873 и 1875 года) Ницше касается фигуры Философа и набрасывает в общих чертах концепцию философии в её отношениях к искусству, науке и цивилизации в целом. Вначале Ницше обосновывает всеобщую необходимость воображения и искусства в человеческой жизни.
Цивилизация началась, – согласно Ницше, – с искусства обмана. Бесконечное множество индивидуальных характеристик и природных феноменов было редуцировано до общих понятий при помощи создания “тропов сходства”– отождествления разных предметов на основании общего для них признака. Необходимость социальной коммуникации сама создает ситуацию, когда два различных объекта обозначаются одним именем. То, чему позднее предстоит называться истиной, есть не что иное как идентификация двух различных объектов под общей рубрикой, возникшая первоначально только из социальных нужд. Со временем многократное употребление метафоры приводит к тому, что она воспринимается буквально и таким образом становится общепризнанной “истиной”.
“Какое дело истине до человека! – пишет Ницше. – Обладание тайной истиной – самое высокое и самое убогое, что может быть в жизни. Вера в истину необходима для человека. Истина возникает в силу социальной необходимости: как метастазы, она прилагается ко всему, даже к тому, что не испытывает в этом ни малейшей нужды”.
По мнению Ницше, тот же самый риторический процесс, который создаёт всякое понятие, создал и понятия “причинность”, “тождество”, “воля”, “действие”. Эти понятия образуют структуру, которая позднее приведёт к переоценке – деконструкции – всех ценностей в “Воле к власти”.
Процессы повседневной жизни и необходимость веры в истину заставляют людей приписывать переносные обозначения, в сущности буквально, различным предметам и явлениям. Только после многократных повторений, благодаря риторическим “метастазам” быстрого перехода от одних выражений к другим, метафорическое имя начинает восприниматься буквально. Другими словами, в историческом процессе функционирования и развития языка память о метафорическом прошлом многих понятий оказалась стертой, и они воспринимаются как изначально “научные” или, по крайней мере, нейтральные понятия.
Аргументы Ницше относительно природы основных форм естественного языка, а также их дальнейшую разработку американским деконструктивизмом следует рассматривать как неэлиминируемое основание методологии углубленного критического исследования всякого более или менее неформализованного
текста.Глава 4. Герменевтика и деконструкция:
Гадамер и Деррида
Прежде чем провести разграничение между деконструкцией и герменевтикой, обозначим их точки пересечения. Общим для герменевтики и деконструкции является то, что обе они работают с текстами и стараются дать их интерпретацию. Философская герменевтика Гадамера исходит из критики наличного, понимаемого как нечто установленное в себе и для себя и отсюда не только несомненно очевидного, но и несомненно рационального. Возможность интерпретации, во-первых, опирается на тот факт, что предмет истолкования является постоянным и неизменным, а, во-вторых, что он в принципе доступен пониманию (напомним, что само греческое слово hermeneuein означает нечто, что само по себе ясно и для каждого понятно). Текст, по Гадамеру, не только открыт для интерпретации, но и нуждается в ней, ибо без интерпретации он не может повторить и представить самого себя, передать смысл.
Текст сбывается в интерпретации, но нет никаких абсолютных границ для его значений. Каждый интерпретатор, работая “на дистанции”, шаг за шагом приближается в изложении к самому предмету.
“При этом дистанция понимания преодолевается, и предмет предстает как очевидный, ясный и понятный, – разъясняет позицию Гадамера В.Штегмайер. – И действительно, трудно помыслить иначе, как нечто может стать “понятным”. Всякий, кто хочет подобным способом проделать работу приближения, независимо от того места, где он находится, должен исходить из одного предмета и из одного понимания этого предмета. В конце концов, все должны быть едины в том, что он есть. Необходимо прийти, хотя бы в принципе, к консенсусу относительно “самих вещей” и их понимания”.
Именно на выполнение этого условия – на достижение принципиального консенсуса в понимании – направлена герменевтика Гадамера.
Но если текст, материя текста, буквы, действительно, остаются одними и теми же и всегда себе равными, означает ли это, что и смысл остается неизменным? Существует ли смысл до и прежде истолкования? В ответе на этот вопрос герменевтика и деконструкция радикально расходятся.
Что мы имеем в виду, когда говорим, что понимаем текст? Для Гадамера, как и для всей классической герменевтики, совершенно очевидно, что речь идет о понимании смысла, а не о материи текста. С точки зрения герменевтики, истолкование есть свободное полагание смысла текста, который лежит в тексте и даже предположен ему. Можно ли отделить смысл от текста, или, выражаясь более метафизично, положен ли смысл до текста или лежит, положен вместе с ним? И, соответственно, является ли понимание истолкованием или построением смысла?
Текст – это письмо, имеющее смысл, единство письма и смысла. В свою очередь, письмо является текстом только тогда, когда имеет смысл. Смысл делает письмо текстом. В единстве письма и текста письмо выступает как внешнее, смысл – как внутреннее. Письмо в герменевтике имеет единственную функцию внешнего носителя смысла. На этом его роль исчерпывается.
В деконструктивном дискурсе Деррида, наоборот, на первый план выдвигается письмо (грамма, буква, знак, линия, штрих). Придавая преимущественное значение письму, Деррида тем самым подчеркивает свою программную направленность против
абсолютизации смысла. Письмо самостоятельно и не может быть поглощено смыслом. В этом пункте проходит главный водораздел между герменевтикой и деконструкцией. Рабочая программа герменевтики состоит в выявлении смысла и его интерпретации. Деконструкция настаивает на самостоятельности письма по отношению к смыслу. Деррида отталкивается от письма, а не от смысла. Но письмо сохраняет смысл и выражает его в границах определенного игрового пространства. В разное время и в разных обстоятельствах письмо понимается по-разному. Оно и сохраняет смысл, и производит его. Это происходит не вследствие подчинения установленному смыслу, а благодаря тому, что письмо с течением времени понимается по-другому и может согласовывать разные понимания, осуществленные в разное время. Герменевтика тоже исходит из этого, но она на этом и останавливается.“Пренебрегая подчинением письма устойчивому смыслу, который должен все время продуцироваться, деконструкция имеет дело с над- или перестройкой смысла, с над- или перестройкой смысла в акт: смысл дается, конституируется благодаря тому, что новый смысл оценивает ранее заданный смысл, который над- или перестраивается по другому, “деструируется”...”.
Понятие деконструкции теряет в таком изложении всякую агрессивность и воинственность. Оно просто означает отказ от подчинения письма смыслу, которое в герменевтике является неизбежным. Значит ли это, что герменевтика оказывается опровергнутой? Нелегкая полемика Гадамера с Дерридой касается прежде всего этого момента, но позиции сторон остаются непоколебимыми. Для Гадамера герменевтический опыт является универсальным, несмотря на ограниченность человеческого опыта и границы языковой коммуникации. Вся совместная жизнь людей – нескончаемый и неисчерпаемый диалог. Чтение – тоже диалог, но он отсылает не назад, к автору и его голосу, а вперед. Позиция Гадамера очень близка позиции Бахтина, у обоих диалог никогда не заканчивается.
“Ни одно слово не является последним, как нет и первого слова,– пишет Гадамер, почти дословно повторяя бахтинскую формулировку. – Каждое новое слово само всегда является ответом и само уже обозначает место нового вопроса”. Он вполне искренен, когда отказывается видеть здесь “логоцентризм” и “метафизику”. “Я не могу следовать Дерриде в том, что герменевтический опыт чего-либо должен иметь дело с метафизикой настоящего, – а именно в том, что это совсем особо касается живого диалога”.
Деррида, в свою очередь, считает, что Гадамер мыслит чересчур традиционно, ибо он рассматривает текст как тотальность, где есть название, начало и конец, а также автор и его подпись. То есть, для Гадамера тексты являются средствами для диалога, в котором их можно “присвоить”. Для Деррида, напротив, тексты открыты для радикальной множественности и дифференциации значений. Он исходит из того, что для любого значения или понимания всегда оказывает влияние различение –
differance. Differance – это парадоксальная структура с двойным значением дифференциации и сдвига; она и есть первоначальная дифференциация, согласно которое ничто не может присутствовать само по себе. Процесс обозначения в языке есть формальная игра differance, в которой каждый знак указывает на другие отсутствующие знаки. Все элементы значения конституированы “следами”, которые оставлены другими элементами.“Никакое значение не есть просто присутствующее или не присутствующее. Это касается не только знаков и их значений, но и автора, структуры и каждого события в тексте. Differance оказывает свое влияние везде, и: следовательно, никакой субъект не может господствовать над функционированием языка”.
Защищая свою герменевтику от нападок Жака Деррида, Гадамер подчеркивает, что понимание всегда означает понимание Другого: “Только присутствие другого помогает тому, с кем мы встречаемся, преодолеть собственную узость и смущение, прежде чем он откроет рот для ответа. То, что становится здесь для нас диалогичным опытом, не ограничивается сферой основ и контроснов, чьим обменом и объединением мог бы закончиться смысл каждого спора”. По Гадамеру, понимание означает в первую очередь не идентификацию, а способность поставить себя на место другого и рассмотреть оттуда себя самого.
Гадамер признает внутреннюю близость речи и письменного текста; каждое слово языка, считает он, всегда есть “движением к письму”. Письмо – это то, что читают, а чтение невозможно без осмысления. Кроме того, Гадамер вполне разделяет мнение Деррида, что текст не зависит от своего автора и его возможных интенций. И все же это ни в коем случае не значит, что смысл умирает, поскольку “автор умер”. Деррида критикует преобразование написанного в голос, а Гадамер говорит о преобразовании его в разговор: “...Я читаю текст с пониманием только тогда, когда текст становится говорящим, а это означает, что он модулирует и артикулирует, читается адекватно с подчеркиванием смысла”
. Чтение – это тоже разговор, а следовательно, и диалог. Гадамер искренне не понимает пафоса Деррида, постулирующего гегемонию письма как такового, письма, порвавшего связь с диалогом, разговором, смыслом. “Искусство письма, – продолжает немецкий философ, – это я действительно должен сказать писателю не только уровня Деррида, состоит в том, что писатель так владеет миром знаков, образующих текст, что ему удается возвращение текста языку”. Почему понимание и чтение с пониманием Деррида называет “метафизикой” остается загадкой и для Гадамера, и для большинства читателей французского мыслителя. Поразительно, но в ситуации Гадамер – Деррида, действительно, имеет место не несогласие, а непонимание. В интервью 1995 года немецкому журналу “Радикальная философия” Х.-Г. Гадамер признался: “Между тем, Деррида зачаровывает, и я все же надеюсь, что смогу понять его. Но это очень трудно, поскольку он, в высшей степени, является маньеристом”.Гадамер ставит в упрек позднему Хайдеггеру, что он не прибегает к понятиям герменевтики, хотя продолжает использовать темы “вещи”, “истока”, “языка”, “произведения”. Он считает, что отождествление метафизики и логоцентризма – это открытие Хайдеггера, которое Деррида присвоил себе. Более того, Деррида – герменевтик par excellent, хотя его герменевтика и называется деконструкцией.
Какие еще специфические черты отличают деконструкцию от герменевтики? Герменевтика направлена на единство, целостность, согласие, достигаемые на основе содержательного диалога. Но Деррида считает, что в той мере, в какой Гадамер принимает это согласие (когерентность), его герменевтика является логоцентрической, ибо она направлена на то, чтобы слышать логос в тексте и сказать то же самое. И хотя Гадамер в оправдание возражает, что его логос является герменевтическим, а не метафизическим, Деррида это не убеждает. Деконструкция – знаковый процесс, в котором порядок значения предписан до самого значения. Деконструкция реализуется в форме археологии следа, дополнения, стиля, рассеяния (dissemination) и различения (differance). Дополнение, к примеру, может поглощать понятие и тем самым освобождаться от террора метафизического логоцентризма.
“Герменевтика, наоборот, стремиться избавиться от дополнений как отклонений по сути дела и ищет суть дела как ядро значения, – пишет Б.Марков. – Дополнения и отступления – это болтовня, поэтому она (герменевтика – Т.В.) непримирима с деконструкцией, в действительности ограничивающей ее универсалистские притязания, на которые уже покушались критика идеологии (Хабермас) и психоанализ (Лакан)”.
Герменевтика стремится к консенсусу, для деконструкции важна не однозначность, а многозначность, неопределенность, размытость.
И герменевтика, и деконструкция не исчерпываются работой с текстами. Х.-Г.Гадамер разрабатывает не только герменевтику текста, но и герменевтику любых переговоров и диалогов, и шире – герменевтику бытия человека в мире. В коммуникации, считает он, мы не только осуществляем работу с тем, чтобы понять друг друга, но и понимаем нечто третье, по отношению к которому “горизонты нашего понимания сливаются”. Понимание текстов менее проблематично, потому что тексты (и их смыслы) сохраняются уже тем, что истолковываются и интерпретируются. В диалоге, живом разговоре сохранение общего смысла, вокруг которого протекает разговор, всегда проблематично, и потому особенно важно совпадение, касающееся этого общего. Для герменевтики это общее сводится к смыслу, для деконструкции – к письму, которое автономно по отношению к смыслу.
Вместе с тем существует позиция, особенно среди “практикующих деконструкторов”, рассматривать деконструкцию как своего рода герменевтику, как набор методов рассмотрения текстов, как некое множество текстуальных стратегий, направленных преимущественно на подрыв логоцентризма. Дж. Р. Серль выделяет три такие стратегии.
Первая сводится к “переворачиванию” иерархии бинарных оппозиций. Для интеллектуальной культуры Запада традиционными являются оппозиции: речь/письмо, мужское/женское, правда/вымысел, буквальное/метафорическое, действительность/видимость, обозначение/знак. Деконструктор пытается подорвать эти оппозиции, обратив их иерархию, сместив статус превосходства с левого термина на правый. Цель этой операции состоит в том, чтобы переместить, разобрать, заменить всю систему ценностей, выраженную классическими оппозициями.
Вторая стратегия состоит в поиске некоторых ключевых слов в тексте, которые “выдают игру” автора. Для Дерриды такими словами являются “parergon”у Канта, “pharmakon” у Платона, “дополнение” у Руссо и “гимен” у Малларме. Как правило, это наиболее уязвимое звено деконструкции, а откровения “вознаграждающего комментария” иногда выглядят более чем двусмысленно. Исключение составляет анализ Деррида мыслеобраза “khora” в платоновском диалоге “Тимей”.
Третья стратегия состоит в том, чтобы обращать пристальное внимание на риторические особенности текста, которые можно рассматривать как ключи к наиболее важным пластам “письма”. С большим успехом эта стратегия развивалась американским теоретиком Полем де Меном.
Любимый пример самого Деррида, который он приводит в качестве иллюстрации деконструктивной стратегии, касается оппозиции письмо/речь. Основной пафос Деррида состоит в провозглашении того, что для “целой эпохи всемирной истории”, включая современность, речь ошибочно наделялась привилегированным статусом по отношению к письму. Однако не только Дж. Серль, но и множество других ученых, не считают этот принципиальный для Деррида тезис достаточно обоснованным
.Различение письма и речи достаточно традиционно для французского постструктурализма. В частности, Ролан Барт поясняет это различие следующим образом:
“Письмо и обычная речь противостоят друг другу в том отношении, что письмо явлено как некое символическое, обращенное вовнутрь самого себя, преднамеренно нацеленное на скрытую изнанку языка образование, тогда как обычная речь представляет собой лишь последовательность пустых знаков, имеющих смысл лишь благодаря своему движению вперед”. Речь, по Барту, состоит в “изнашивании слов”, корни же письма, напротив, уходят во внеязыковую почву, и в этом смысле письмо антикоммуникативно. В любом письме можно обнаружить двойственность, продолжает Барт, свойственную ему как особому объекту, который одновременно является языковым выражением и формой принуждения (в случае политического письма – Т.В.): в глубине письма всегда залегает некий “фактор”, чуждый языку как таковому, откуда устремлен взгляд на некую внеязыковую цель.
Для деконструктивизма не столько важно доказать, установить или подтвердить, сколько подвергнуть сомнению, преодолеть или раскрыть неявное противоречие. Предмет деконструкции – не только конкретный литературный или философский текст, но вся западная концепция рациональности и лежащих в ее основании представлений о науке, языке и здравом смысле. Главной мишенью деконструкции являются дистинкции между истиной и вымыслом, действительностью и видимостью, и целью является демонстрация условного характера этой дистинкции. В итоге появляются заключения, что литературу нельзя отличить от философии, метафору от истины, правду от вымысла и т.д. Однако, когда популяризаторы деконструкции начинают приводить примеры, то они, мягко говоря, не очень убеждают: маргинальное есть на самом деле центральное, буквальное есть метафорическое, истина есть род вымысла, понимание есть форма недоразумения, психическое здоровье есть своего рода невроз, мужчина есть разновидность женщины и т.д.
Дж. Серль считает главным пороком Деррида даже не интеллектуальную слабость и неубедительность его деконструкции, а ту веру в необходимость метафизических оснований (оснований знания, морали, искусства и т.д.), которую Деррида разделяет с традицией, которую он стремится деконструировать.
“Деррида правильно замечает, что таких оснований нет, но затем он допускает ошибку, характеризующую его как классического метафизика, – пишет Серль. – Ошибка классического метафизика состояла ведь не в его вере в некие метафизические основания, а в том, что он верил, что такие основания необходимы, а если их не окажется, то нечто будет потеряно или подорвано, или поставлено под сомнение”.
Предыдущая | Содержание | Следующая |