Неразрывность этих категорий постоянно подчеркивается образами
материализованного времени, которое как бы приобретает пространственные
характеристики. На каламбурном уровне это эффектно сделано в цикле "В
Англии":
- Шорох "Ирландского Времени", гонимого ветром по
- железнодорожным путям к брошенному депо...
-- где шелест страниц газеты "Irish times" простым дословным
переводом превращается в мандельштамовский "шум времени" с добавочными
геополитическими (англо-ирландские противоречия) аллюзиями.
Чаще же всего время у Бродского отождествляется с тремя
материальными субстанциями, общее у которых -- способность покрывать
пространство ("Время больше пространства").
Это пыль, снег и вода.
Особая тема -- вода в Венеции, начиная с первого венецианского
стихотворения -- "Лагуна":
- Время выходит из волн, меняя
- стрелку на башне -- ее одну.
Именно говоря о Венеции, Бродский назвал воду "сгущенной формой
времени", и вариации этой метафоры встречаются у него повсюду -- в
стихах и прозе. В "английском" цикле дантовская ассоциация звучит
полемически -- жизнь не лес, но вода:
- В середине длинной или в конце короткой
- жизни спускаешься к волнам не выкупаться, но ради
- темно-серой, безлюдной, бесчеловечной глади...
Примечательно это появление у воды человека, влекомого к временному
потоку, который иначе не потрогать -- словно для того, чтобы
отметиться. Человек, на чьи "плечи ложится пыль -- этот загар эпох",
прилагает усилия, чтобы не затеряться во времени:
- Снег идет -- идет уж который день.
- Так метет, что хоть черный пиджак надень.
- ...Часы идут,
- Но минут в них меньше, чем снега тут.
Мотив затерянности во времени особенно слышен в самых первых
американских стихах Бродского с их пронзительной нотой одиночества --
не столько в силу обстоятельств биографии, сколько одиночества
экзистенциального, имманентного, более того -- желанного. Поэтому тут
уподобление времени воде носит не трагический, а элегический характер,
хотя речь идет о смерти:
- Здесь можно жить, забыв про календарь,
- глотать свой бром, не выходить наружу
- и в зеркало глядеться, как фонарь
- глядится в высыхающую лужу.
Характерное для Бродского снижение: не венецианская лагуна, не
Темза, не Атлантика, а лужа, да еще высыхающая.
Одновременно лужа занимает и свое место в ряду материальных примет,
которых множество в "географических" стихах Бродского вообще, а это
стихотворение "Осенний вечер в скромном городке" -- можно считать
рекордным. В его 36 строк помещаются: "Главная улица", "колониальная
лавка", "кино", "салуны", "кафе с опущенною шторой", "кирпичный банк с
распластанвым орлом", "церковь", "почта", "кузнечики в тиши", "шикарный
бьюик", "фигура Неизвестного солдата". По ходу рассказывается о
туземных обычаях и нравах: "в шесть вечера ... уже не встретишь ни
души", "если б здесь не делали детей, то пастор бы крестил автомобили",
а замечание о бренности одинокого бытия упаковано в сообщение о местном
сервисе: "утром, видя скисшим молоко, молочник узнает о вашей смерти".
Стихи высоко информативны, что можно сказать в целом о жанре
путешествия у Бродского. И вот тут следует разобраться -- какова
функция этих деталей.
Чем обильнее все замеченные и названные предметы покрывают землю,
чем вернее их число стремится к неисчислимому множеству -- подобно
пыли, снегу, воде -- тем больше пространство походит на время. И тогда
нанизанные на путеводную (путеводительскую) нить объекты как бы
получают четвертое измерение, становятся сгустками времени, фиксируют
передвижение поэта одновременно и по миру, и по жизни.
В "Литовском ноктюрне" Бродский выразительно показал обитаемость
вселенной:
- ...видишь воздух:
- анфас
- сонмы тех,
- кто губою
- наследил в нем
- до нас.
- Воздух -- вещь языка.
- Небосвод --
- хор согласных и гласных молекул...
Странствие выполняет по отношению к пространству ту же функцию, что
текст по отношению к белому листу и речь по отношению ко времени:
заполняет пустоту ("Черней, бумага. Лети, минута"). Детали пейзажа
более наглядны и уловимы, чем мгновения, но благодаря постоянным
сопоставлениям, уподоблениям времени и пространства, они становятся
синонимичны.
Фонтан на пьяцца Маттеи, помогая запечатлеть мимолетную эмоцию,
делается ей равен. Рим в одинаковой степени -- "место грусти" и "двери,
запертой на Виа деи Фунари". В этом последнем образе скрыт еще один,
очень характерный для Бродского, смысл: запертой двери возлюбленной
посвящены элегии Тибулла и Овидия. Отсыл к античным поэтам усиливает и
ощущение всевременности происходящего, и элегический настрой. Запертая
дверь и есть сама грусть.
Пространство служит метафорой времени.
Смысл жанра путешествия, в котором происходит реализация метафоры
"жизненный путь" -- это расстановка вех в памяти. Попытка запечатлеть
настоящее. В "венецианском" стихотворении "Посвящается Джироламо
Марчелло" Бродский помещает себя именно в Present, даже скорее в еще
более сиюминутное Present Continious, ибо другие ипостаси неуютны
("Когда человек несчастен, он в будущем", "уцелели только я и вода,
поскольку и у нее нет прошлого").
Словами настоящее не запечатлеть: слова всегда ретроспективны. Но
можно воспроизвести и зафиксировать мелодию и ритм, соответствующие
пережитому чувству и осенившей мысли. "Музыка -- единственная область,
в которой человек реализует настоящее" (Стравинский) 89. Мелодия и
ритм упорядочивают время, накручиваясь, как программная музыка, на
имена вещей:
- Вещи затвердевают, чтобы в памяти их не сдвинуть
- с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
- в ней, выходящей из города, переходящей в годы
- в погоне за чистым временем, без счастья и терракоты.
Внесение порядка во временной хаос происходит в сознании не только
автора, но и читателя. Неведомая читателю Теодора безвозвратно
"растаяла в воздухе пропеллерною снежинкой", но на бумаге осталась
обозначенная на карте Виа Джулиа.
Такие опоры существуют в поэтическом творчестве всегда, но жанр
путешествий позволяет строить их из практически чистого материала:
автор имеет дело с новой, незнакомой реальностью, не нагруженной
никакими иными ассоциациями, кроме только что возникших.
В этом отношении особенно интересны первые "американские" стихи
Бродского, поскольку здесь новизна почти абсолютна: перепад между
Россией и Соединенными Штатами, естественно, оказался гораздо более
резок, чем в дальнейшем переход от Америки к Европе и прочему миру.
Отсюда и сгущение пейзажных и бытовых деталей: коль скоро они -- точки
опоры в незнакомой действительности.
Напомню при этом, что путевой хронотоп -- конкретное пространство и
абстрактное время -- сохраняется при любом обилии материальных
подробностей. Так, в стихотворении "Осенний вечер в скромном городке..."
конкретные "кузнечики" и "темный квадрат окна" дают в сложении
"Экклезиаста", а за ним и напоминание о смерти -- что выглядит
неожиданно, если не обратиться к первоисточнику: "и помрачатся
смотрящие в окно; ... и отяжелеет кузнечик" (Эккл. 12: 3, 5).
Однако американская новизна со временем исчезает, а стихи об
Америке поэт продолжает писать: "В Озерном краю" датируется 1972 годом,
а "Метель в Массачусетсе" -- 1992-м. Позволительно ли относить к жанру
путешествия "американские" стихотворения живущего в Штатах гражданина
США?
Все дело в том, что Иосиф Бродский -- не только путешественник, но
и изгнанник (литературный ориентир тут -- опять-таки житель Вечного
города, Овидий).
Путевой жанр определяется не одним лишь присутствием географических
впечатлений, но и точкой отсчета, задающей масштаб и ракурс восприятия
мира. Таким организующим центром обычно выступает родина.
В самом деле, у Бродского в жанре путешествия -- масса российских
реминисценций. Однако его изгнанничество -- величина скорее скалярная,
чем векторная, отвечает на вопросы "где? когда?", а не "откуда? куда?".
И ответ тут -- "везде, всегда" 90.
Бродский -- изгнанник вообще, par exellence, для которого точкой
отсчета служит не конкретное место, а сама идея возвращения из
странствий.
Оттого-то у него так остро звучит мотив "вновь я посетил", оттого
он так скрупулезно и радостно подсчитывает знакомые подробности, снова
-- "восемь лет пронеслось" -- заявившись в то же римское кафе, с
ироническим удовлетворением констатируя, что хотя бы льдинка в стакане
"позволяет дважды вступить в ту же самую воду".
В одном из фактически программных стихотворений Бродского --
"Пьяцца Маттеи" -- радость возвращения, обживания новых мест доходит до
восторга. Ценно все, что помогает освоению -- даже измена подруги:
- Я тоже, впрочем, не в накладе:
- и в Риме тоже
- теперь есть место крикнуть "Бляди!",
- вздохнуть "О Боже"
И далее -- примечательные пояснительные строки:
- Потери, точно скот домашний,
- блюдет кочевник.
Бродский -- именно кочевник, профессиональный изгнанник, а не
беглец, пострадавший от политических репрессий. Он и называет себя
"жертвой географии": "Не истории, заметьте себе, а географии. Это то,
что роднит меня до сих пор с державой, в которой мне выпало родиться".
Здесь мы имеем дело с фигурой не отторжения, но сопоставления: "роднит
с державой" -- это на равных.
В путевых стихах Бродского оппозицию составляют понятия не "чужбина
-- родина", а "кочевье -- оседлость", "дорога -- дом": "Видимо, я уже
никогда не вернусь на Пестеля, и Мортон стрит 91 -- просто попытка
избежать этого ощущения мира как улицы с одностороним движением".
Бродский -- кочевник, томимый ностальгией по оседлости. (С этим,
возможно, связано его пристрастие к руинам -- образ, который прямо или
метафорически возникает часто: руины суть память об исчезнувшем
стойбище, опять-таки знак времени в пространстве.) Путешественник --
частный случай кочевника, его цивилизованная разновидность.
Цель скитаний -- возвращения. Странствия одомашнивают пространство,
и чем больше становится прирученных мест, тем больше возвратов. Тем
выше вероятность нового прихода туда, где об идее оседлости, об идее
дома напоминает знакомый мотив. Музыка упорядочивает время, а мелодия
льнет к "столпу, фонтану, пирамиде" -- вехам, которые расставил поэт на
своем пути по миру и по жизни.
- Я пил из этого фонтана
- в ущелье Рима
- Теперь, не замочив кафтана,
- канаю мимо.