Пётр Вайль, Иосиф Бродский. Комментарии к стихотворениям.

    По кн.: "Пересеченная местность", М., "Независимая газета", 1995. Сост. и автор послесловия Пётр Вайль.

    Я расспрашивал Иосифа Бродского о происхождении и особенностях каждого стихотворения этого сборника, а по ходу работы счел нужным убрать все свои вопросы и реплики, превратив беседу в авторские монологи. Если в словах Бродского слышатся отзвуки диалога -- то лишь в той мере, в какой это было необходимо для сохранения стиля и смысла.

    П. Вайль


    В Озерном краю

    Это одно из самых первых зарубежных стихотворений. Место -- Анн Арбор, штат Мичиган. На Великих Озерах.
    Я приземлился 4 июня 72-го года в Вене 1, меня встретил Карл Проффер 2, который преподавал в Мичиганском Университете. Он спросил: "Что ты собираешься делать?". Я говорю: "Понятия не имею". -- "Как ты относишься к тому, чтобы стать poet in residence 3 в Мичиганском Университете?" -- "С удовольствием". Это избавило меня от массы размышлений. Там были другие предложения -- из Англии, из Франции, но Мичиган был первым. А кроме того, я понял, что происходит довольно большая перемена обстоятельств. В том, чтобы остаться в Европе, был определенный смысл и шарм, но было бы и фиктивное ощущение продолжающейся жизни. И я подумал: если уж происходит перемена, то пусть она будет стопроцентная.
    В Анн Арборе я провел в общей сложности шесть лет. Вот недавно я туда ездил и пережил массу замечательных сантиментов и довольно сложных, надо сказать, чувств. Когда я уезжал из России, один из моих приятелей, Андрей Сергеев 4, сказал: все это немыслимо, потому что жить можно только там, где у тебя есть воспоминания. Выходишь на угол -- тут ты с кем-то объяснялся и так далее. И это меня до известной степени немножко мучило. И вот последняя поездка в Анн Арбор была таким ностальгическим, элегическим мероприятием. Праздновал свое 40-летие славянский департамент 5, где я когда-то преподавал. И я понял, что у меня тут есть воспоминания. Это происходило и раньше в разных других местах Штатов, но в миниатюрном варианте. И я подумал: вот эти постоянные вопросы -- когда ты вернешься в Россию и так далее; в некотором роде: зачем? В некотором роде зачем возвращаться в Россию, если я могу вернуться в Анн Арбор? Этот уровень прошлого у меня есть и тут.
    Когда я слонялся по Анн Арбору и особенно когда оказался у Эллендеи, вдовы Карла 2, меня охватило странное чувство: я не знаю, что более реально? Я стою в прошлом, или прошлое -- это реальность, а я откуда-то из будущего? Не знаю, как объяснить, но это было сильное ощущение.
    Карл умер. Нескольких других моих коллег и знакомых больше нет в живых. Другие уехали. Городок теперь находится во власти кофеен -- новое поветрие университетское. И тем не менее, ходишь и смотришь на мордочки встречные, и ловишь себя на том, что реакции твои такие же -- то есть по отношению к этим мордочкам. Это как если вернуться в родной город и искать свою невесту в этих самых 18-летних. Или 18-летних приятелей. Это совершенно немыслимо, но такая аберрация неизбежна. Место тебя заставляет так относиться.
    И еще ты встречаешь вещи, которые тебя и других переживут. Ну, скажем, какой-нибудь Army & Navy Supplies Store 6, где я покупал себе ботинки, куртки, которые мне тогда нравились, армейские такие. Все это там же, и до сих пор туда валят молодые люди покупать такие вещи. И магазин пластинок с отделом Oldees 7, только эти самые oldees стали еще старше.
    Но некоторых деталей, которые описаны в стихотворении, уже нет. Например, зубоврачебного кабинета рядом с факультетом иностранных языков -- нет.
    У меня там были замечательные адреса. Первый -- Marlboro. Потом -- Plymouth. Потом -- Paccard. Представьте себе, для русского слуха, для меня, по крайней мере, как это жить на Paccard Road.


    Осенний вечер в скромном городке...

    Ну, конечно, это небольшой городок. В мое время в Анн Арборе было тысяч сорок студентов и еще тысяч сто остальных. Вокруг -- местечки, где живут рабочие всяких фордовских заводов, автомобильных -- Детройт рядом.
    Ощущение скуки, которое здесь описано, действительное. Но это было и замечательно. Мне именно это и нравилось. Жизнь на самом деле скучна. В ней процент монотонного выше, чем процент экстраординарного. И в монотонности, вот в этой скуке -- гораздо больше правды, хотя бы Чехова можно вспомнить. Но неважно, не в Чехове дело. Вот сейчас в Анн Арборе полно кафе, а когда я там жил, если вы хотели выпить эспрессо или капуччино 8, нужно было садиться в машину и ехать в Канаду, в Виндзор -- только там было ближайшее кафе с эспрессо.
    В этой скуке есть прелесть. Когда тебя оставляют в покое, ты становишься частью пейзажа.


    Колыбельная Трескового Мыса

    Кейп Код 9 здесь, в общем, случайно. Стихотворение написано к 200-летию Соединенных Штатов. Мне захотелось отметить это замечательное событие, приятно было это делать. Стал бы писать такое сейчас? Если б исполнялось 300 лет -- то да.
    Я вообще обожаю стихи на случай. Думаю, что мог бы довольно сильно процвести в отечестве, потому что там все время какие-то даты и годовщины. Здесь о них как-то не помнишь.
    А посвящение А. Б. -- это Андрюшке 10.
    Стихотворение я начал писать на Кейп Коде, а закончил здесь, на Мортон стрит 11, этажом выше, в квартире своей нынешней соседки. В Провинстауне, на Кейп Коде, я несколько недель околачивался. Приехал туда стишки читать и задержался, там было тихо, Провинстаун еще не был гомосексуальной столицей Восточного побережья.


    Осенний крик ястреба

    Это Массачусетс, мой колледж 12. А Коннектикут в данном случае -- не штат, а река, которая течет через несколько штатов. В долине реки находится этот мой South Hadley.
    Стихотворение, что называется, аутентичное, с натуры. Большая часть написана там, на месте, несколько строф я дописал в Риме. Нет, не ностальгическое переживание по Америке в Европе, просто иногда достаешь стихи, видишь, чего-то не хватает, и дописываешь. Но вообще-то ностальгический момент возникает, это правда.
    Когда я приехал в Штаты, то думал: ну ладно, поживу лет пять, стану гражданином и потом поселюсь в Европе. Но когда после года в Америке приехал в Европу, понял, что это абсолютно немыслимо. Как ни странно, я сильно скучал по мичиганским пустырям -- этим самым, где всякие заправочные, McDonald's, гаражи. В Штатах пространство -- да, не ценится -- и употребляется более откровенным образом, не декоративным, а функциональным. Правда того, что человек узурпирует пространство, а не декорирует его, здесь откровеннее.
    Да, может быть, ощущение такого простора заметно в "Осеннем крике ястреба". Особого повода к сочинению этого стихотворения я не припомню. Часто ведь все начинается с какой-то одной строчки, вот тут, возможно, со строчки про сердце -- "сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом".


    Метель в Массачусетсе

    Это Вике Швейцер 13 -- она живет там же, соседка всячески обо мне пекущаяся, автор самого замечательного из мне известных исследований о Марине Цветаевой. А вообще -- о погоде. То есть, это, разумеется, стихи и так далее, но за ними стоит действительное стихийное бедствие зимой 90-го. В тех краях такие метели бывают и длятся по несколько дней, и все становится уж чрезвычайно белым. Причем снег не держится подолгу, а наваливается внезапно, разом, так что производит впечатление какого-то события.
    Пурга и снег, в общем, такие же, похожие, но здесь зима носит сфокусированный характер, а не растянутый во времени. Вот такую интенсивность я наблюдал недавно на Искии 14, где была потрясающая гроза, как итальянцы называют -- temporale, и весь остров ежеминутно освещался молниями, как будто кинозвезда вышла и на нее фоторепортеры набросились.


    Новая Англия

    Это год 90-91-й, описание осени. Вообще надо было бы давным-давно написать осеннюю эклогу 15, и какие-то части уже написаны, но времени не хватает сесть и заняться ею от начала до конца.
    Ужасно красивое там бабье лето -- то, что называется Indian summer 16. Интенсивность красок феноменальная, совершенно не отечественная. У нас название "бабье лето" -- по принципу некоторого запоздания этой осени. Я не знаю этимологии Indian summer, но, может быть, индейцы тут -- от пестроты, от экспрессивности цветов. Краски таковы, что даже ночью они светятся, как лампочки. По крайней мере, таково мое ощущение, и я склонен думать, что оно вполне объективно.
    Но вообще это стишки по поводу абсурда существования, скорее всего.


    Над Восточной рекой

    Это меня Мичиганский университет на один семестр отпустил в Нью-Йорк, в Квинс-колледж. Я снимал квартиру на Upper East Side 17, на углу 89-й или 90-й улицы и Йорк авеню. Как раз над Ист Ривер, поэтому -- "Над Восточной рекой".
    Почему так мало стихов о Нью-Йорке? Я думаю, он так или иначе упоминается где-то еще, обиняками. То место, в котором живешь, принимаешь за само собой разумеющееся и поэтому особенно не описываешь. А в остальные места совершаешь вроде паломничества.
    Нью-Йорк я ощущаю своим городом -- настолько, что мне не приходит в голову что-то писать о нем. И переселяться отсюда в голову не приходит, разве что обстоятельства могут вынудить. На сегодняшний день это для меня абсолютно естественная среда. Перефразируя Александра Сергеевича, Нью-Йорк -- это мой огород. Выходишь на улицу в туфлях и в халате.


    Жизнь в рассеянном свете

    Тоже Нью-Йорк. Это другая сторона, западная, у Гудзона. А именно -- Hudson Avenue 18. Год 85-й или 86-й. Стихи эти не очень о городе, об отношении к жизни.


    "Барбизон террас"

    Не знаю, что для меня Вашингтон. Столица Соединенных Штатов. Такой небольшой город, довольно комический в определенном смысле: все внешние признаки столицы, но ощущение провинциального южного города. Это не северные, а южные штаты. Нет, не из-за обилия негритянского населения, а скорее из-за растительности. Провинция -- Полтава, грубо говоря.
    Всякий раз, когда я принимался писать о Вашингтоне, вспоминал знаменитые строчки Лоуэлла 19: "Острые спицы этого колеса вонзаются в язву земного шара". И думаешь: ну, это сильно политизированный взгляд, естественный для человека, рожденного здесь. У меня этого взгляда нет, для меня этот город скорее комичен своими претензиями, своими статуями, мраморными сооружениями. Дикое количество мрамора, больше, чем в Риме, чем где угодно.
    "Барбизон террас" -- маленькая гостиница, я там прожил четыре дня. В Джорджтауне, если не ошибаюсь, недалеко от всяких посольств, и все время казалось, что она битком набита полудетективными господами.


    В окрестностях Александрии

    Александрия -- это Вирджиния 20. Я действительно не случайно вынес в заголовок Александрию -- там это все обыгрывается, в тексте. Клеопатра покончила самоубийством, как известно, в Александрии, поднеся к груди змею. И там в конце описывается, как подкрадывается поезд "к единственному соску столицы", что есть Капитолий.
    Посвящение Карлу возникло оттого, что возле Александрии -- Bethesda, где Карл лежал в больнице 21. В то время я в Вашингтон чаще всего ездил -- его навещать.


    Вид с Холма

    "За два года, прожитых здесь" -- это номинально: 91-й и 92-й годы. Лауреатский год 22 -- один, но по календарю были два года.


    О Соединенных Штатах в целом

    То, что Америка для меня началась не с большого города, а с провинции, с Анн Арбора -- это мне колоссально повезло.
    Начать хотя бы с английского языка. Если вы понимаете Midwestern accent 23, то понимаете всё. Это -- фокус, в котором все акценты сходятся.
    Кроме того, вы попадаете в известную изоляцию. Вы находитесь в провинции, хотя для меня здесь провинции почти нигде нет: постольку, поскольку существуют библиотека и cigarette machine 24, то присутствует цивилизация. Я поселился на Marlboro Street, в коттедже. Снял себе такой большой дом, предполагая, что родителей отпустят, и чтобы для них было место. Это была, как выяснилось, иллюзия 25.
    Marlboro Street тихая улица, состоящая из таких коттеджей. И рядом со мной в беленьком домике жила соседка, лет 50-60, совершенно одна. Она где-то, видимо, работала, возвращалась часов в пять или в шесть домой, загоняла свой автомобиль в гараж, опускала шторную дверь, направлялась в дом, и там загорался телевизор. Раза два в месяц к ней приезжала дочь с мужем, или это был сын с женой. Такая нормальная жизнь, да? Однажды я в кухне мыл посуду, у окна. Она приехала, поставила автомобиль в гараж, опустила белую дверь и стояла минут пять, или больше, глядя на эту белую дверь. И это мне понравилось, потому что это и есть правда жизни. Когда ты никому не нужен и стоишь, ничего не соображая, и смотришь на белую дверь гаража. Вот это и есть правда. Нам все пытаются доказать, что мы -- центр существования, что о нас кто-то думает, что мы в каком-то кино в главной роли. Ничего подобного.
    И вот этим мне Штаты колоссально нравятся. Здесь человек узнает себе цену, уровень возможности -- номинал, да, номинал.
    Я как-то водил знакомую из Англии по Нью-Йорку. И она сказала: "Чем замечательно все это -- тем, что сообщает тебе твой подлинный размер". А поскольку она высокого роста, это прозвучало еще более убедительно.
    Ты сам в чистом виде -- этим мне здешние места и дороги. Все наше отечественное воспитание и существование зиждится на ощущении коммунальности. Я имею в виду не коммунальную квартиру, а приятеля, которому расскажешь и он поможет, и так далее. Все занимаются твоими делами, все к тебе лезут в душу, и ты лезешь ко всем в душу. Ощущение такое, что мы все связаны. Это неправда. Это -- просто делать нечего -- то ли физически, то ли психически. А чувство изоляции дает иной комплекс, ну примерно вот этот: "Против Бога на земле жил старик в одном селе".
    Если б я попал сразу в Нью-Йорк, было бы по-другому. В Нью-Йорке все-таки ажиотаж. Хотя и здесь, конечно, -- ну, эти знаменитые разговоры об одиночестве человека в большом городе. Это все так, но он одинок оттого, что существуют внешние раздражители, которые обещают удовольствия, но доставляют удовольствия другим, а не тебе.
    В провинции -- если называть это провинцией -- этого ощущения нет, ты там просто один в чистом виде. Действительно, один на земле, и это замечательно, потому что это правда.


    Мексиканский дивертисмент

    Эти стихи посвящены Октавио Пасу 26 -- в английском варианте посвящение, по-моему, стоит. Мы познакомились в 72-м или в 73-м в Кембридже, он там преподавал, а я гостил у своего приятеля. Мы довольно сильно подружились, хотя разница у нас в возрасте значительная.
    И Пас меня пригласил в 75-м году в Мексику на дискуссию, обсуждать культурное прошлое и так далее и так далее.
    Все было устроено с большим размахом, этим занималось мексиканское телевидение. Я приехал с приятельницей, и нам почему-то дали двух шоферов. Вспоминаю разные обстоятельства, которые не вошли в стихи.
    Начать с прилета. Я ожидал увидеть что-то вроде нашей среднеазиатской республики. И точно -- было очень похоже. Когда самолет пошел на посадку, на склоне холма я увидал выложенную камнем или чем еще огромную надпись: "Viva Eccevaria!" Это тогдашний президент -- Эччеварриа. Ну, это понятно, это узнаваемо.
    Когда мы приезжали на телевидение, то проходили несколько ступеней контроля. Три или четыре раза, пока добрались до студии, вооруженные солдаты проверяли наши документы. Тогда в Латинской Америке было довольно опасное время, в Мексике, в частности. И мне пришло в голову, что непонятно: то ли эти войска охраняют телевидение, то ли только что его захватили. Что примерно одно и то же.
    Потом я поехал в Гуернаваку, где Октавио жил, и провел день или два в обществе его и его жены. Еще были там замечательный поэт, предшественник мой в Вашингтоне в качестве поэта-лауреата, Марк Стрэнд 27, и ныне покойная Элизабет Бишоп 28 -- крупнейшее, по-моему, явление в американской поэзии XX века. Она меня всё про Анну Андреевну Ахматову расспрашивала.
    А после я со своей приятельницей отправился путешествовать. Мы поехали в Юкатан. Это прекрасные места -- и совершенно не Эйзенштейн. Феноменальная нищета и феноменальная по элементарной своей силе природа. Несколько раз меня там чуть не застрелили. Один раз -- federales, правительственные войска, а другой раз в Виллаэрмоза, где главный перевалочный пункт наркотиков из Гватемалы. Два американца, которых я подобрал по пути, были в поисках наркотиков, и мы куда-то с ними не туда заехали. И третий раз в нас стреляли под Меридой. Была жуткая ночь, я заблудился на дороге в чудовищный ливень. Ливни там -- нечто совершенно специфическое: как бы гигантское мокрое одеяло лежит у тебя на ветровом стекле, ничего не видно, никакие дворники не помогают. И мы опаздываем на самолет. Я остановился у какой-то казармы, открыл окно, что-то крикнул, и сразу -- клацает затвор. Я нажал на газ, и они стали палить вслед. Они все были очень нервные в 75-м году 29.
    Предпоследнее стихотворение в цикле -- "К Евгению" -- это, конечно, Женьке Рейну 30, такое письмецо.
    Что я хотел бы сказать про этот цикл -- он настоен на разных поэтических размерах, испанских. Все части-связки, написанные четырехстопником, это фольклорный стих, испанский романсеро. Стихотворение "Мерида", которое мне больше других нравится, чисто строфически, повторяет ритм одного из самых моих любимых стихотворений на свете -- Хорхе Манрике, плач по отцу 31. Замечательные стихи, XV или XVI век. Еще одно стихотворение -- "1867" -- воспроизводит ритм танго. Есть еще пятистопный ямб. Тогда мне весь этот "Мексиканский дивертисмент" нравился сильно. Давно это было.


    Темза в Челси

    Описание Лондона, более или менее подробное. Это стихотворение для меня достаточно важное; то есть ничего важного, разумеется, нет, но именно с него начинается отход от стандартной, что называется, железной метрики. Здесь я начинаю немножко разваливать размер. Это, как ни странно, продиктовано не английской поэтической традицией, но французской. Я помню, что принялся читать антологию французской поэзии, и мне показалось, что можно повернуть дикцию больше к силлабике, усилить силлабический элемент. Так случилось, что это были стихи про Лондон.


    В Англии

    Говорить об особом отношении к Англии как к родине английского языка -- все равно что спрашивать, есть ли у меня особое отношение к России как к родине русского языка. Конечно, я Англию не так хорошо знаю, только какие-то ее части. Но эта страна для меня чрезвычайно-чрезвычайно дорога. Прежде всего, из-за языка. Из-за истории. И -- из-за одной определенной вещи: духа индивидуальной ответственности, который отразился и в языке, и в истории. Дух, совершенно противоположный отечественному мироощущению.
    Наверное, 76-й год. С этим у меня связаны сильные ощущения. Так складывались обстоятельства, что года два я писать стихи не мог. Ну, и отсюда всякие, понятные в нашей профессии фанаберии: что ты сходишь с ума и так далее. Ничего особенного не происходило, никаких экзистенциальных катастроф, но ощущение субъективное возникало -- что я, ну, по-английски, broken 32. И летом я был в Брайтоне -- как всегда, сбегаешь из Штатов, потому что чрезвычайно жарко. Там принялся писать эти стихи и понял, что прихожу в себя. Это как бы восстановление равновесия. Достаточно важный момент.
    Название отдельных частей -- это все места, где я жил, за исключением Йорка, где просто был. В Ист Финчли, на севере Лондона, в то время жили Диана и Алан Майерс 33, которым все это посвящено. Аббатство в "Трех рыцарях" -- собирательный образ, но впечатления -- от Pembroke Rotunda 34 в лондонском Сити. "Йорк" посвящен Одену 35, потому что он там родился.


    Прилив

    Местечко Анструтер 36, на северо-востоке Шотландии, возле Сент-Эндрюса, на заливчике. Я там оказался в 81-м году, если не ошибаюсь.
    Перед этим я прожил полгода в Американской академии в Риме, в июне срок кончился, и надо было удирать, потому что становилось чудовищно жарко. В Шотландии у меня были знакомые, а у их дядюшки ферма недалеко от этого самого Анструтера. Там я и прожил месяц в полном одиночестве, о чем и идет речь. И то, что "в северной части мира я отыскал приют" -- это без иносказаний, буквально. Как говорит в таких случаях Милош 37, "strictly authentic" 38.


    В городке, из которого смерть...

    Точно могу сказать -- 73-й год. Поездка в Германию, в Мюнхен, потому что еще когда жил в отечестве, меня в мое отсутствие выбрали в Баварскую академию des Schoene Kunst 39. Членом Баварской академии был в свое время Шикльгрубер. Вообще у меня отношение к Германии довольно однозначное, окрашенное войной в сильной степени.
    Но вот я там оказался, и имел место роман с девицей, которую я знал еще с Вены. Все это примерно и описано -- в частности, венский стул.


    Роттердамский дневник

    Poetry International 40 -- есть такой международный фестиваль поэзии, ежегодный. Местоимение "мы" в стихотворении -- участники фестиваля в июле 73-го года.
    Как известно, город несколько дней бомбила гитлеровская авиация, после чего Голландия капитулировала. Там один из самых моих любимых памятников -- жертвам бомбардировки работы Цадкина. И потом, это родина Эразма, первого, по-моему, наиболее ответственного антисемита в европейской истории. В общем, я исполнился всяких чувств, гуляя там, и написал эти стишки. Я показал их своему голландскому приятелю, который понимает по-русски, и он засмеялся: оказывается, помимо трагедии, там был и другой момент. Голландцы говорили, что Роттердама не жалко, потому что это был самый уродливый город страны, и даже хорошо, что его разбомбили.
    Сейчас-то там опять уродство -- коробки-коробки-коробки. И заметьте, эту мою мысль о том, что у Корбюзье есть общее с Люфтваффе 41, выраженную в 73-м году, почти через двадцать лет стал высказывать принц Чарльз, критикуя современных архитекторов. Он так и выразился: это хуже Люфтваффе. Они были замечательные люди -- Корбюзье, Гропиус и другие, но наваляли много. Особенно все это заметно, когда приезжаешь в Роттердам из Амстердама или Лейдена.


    Голландия есть плоская страна...

    В сентябре 93-го года я провел неделю в Амстердаме и там написал это стихотворение, хотя первые две строчки были уже раньше. С одной стороны, это -- пейзаж, с другой -- автопортрет.
    Безусловно, у меня есть особое отношение к Голландии. Я хорошо помню, как в первый раз оказался в Амстердаме -- довольно сильное впечатление.
    Знаете, когда впервые попадаешь куда-то за границу, все кажется диковатым, странным, и ты немного боишься завернуть за угол, потому что не очень-то знаешь, что там может произойти. Когда я покинул отечество, у меня это чувство пропало быстро, но я его помню -- по крайней мере, в Австрии, в Вене 42, оно присутствовало. Оно присутствовало до перемещения в Штаты, где от этого сразу избавляешься: здесь иной ландшафт, другая жизнь, все совершенно иное. В то время как в Европе, где организация городского пространства примерно знакомая, была некоторая настороженность.
    Но Амстердам -- выяснилось, что я его знаю, потому что провел много лет в Новой Голландии 43. В Голландии сами ноги знают, куда идут, и даже в помещении ты приблизительно представляешь, как все будет распланировано. Ты попадаешь в известную тебе идиоматику. Это родной город -- откуда же Петр все взял?
    В свою очередь, у тебя в голове и совсем другая мысль, об Америке -- что Нью-Йорк это бывший Новый Амстердам. А теперь разница между ними в том, что в Нью-Йорке роль амстердамских каналов выполняют небоскребы, особенно сделанные из стекла. Зеркальная плоскость, вытянутая вверх. То есть птичка, летая среди всего этого, вполне может сойти с ума.
    Голландская плоская поверхность -- у меня к такой привязанность с детства. Не говоря о том, что мне сейчас передвигаться легче по горизонтали, из-за возраста и всяких болячек.
    Помню, первый раз пришел в Рийксмузеум 44. Смотришь картины, и две вещи бросаются в глаза. Первое: Рембрандт -- наименее голландский художник. Дело в том, что, начиная даже с Луки Лейденского, в голландской живописи -- колоссально много иронии и сарказма: везде кто-нибудь подмигивает. Да, само собой, конкретность большая. Но и обязательно кто-то корчит рожи и делает нечто неподобающее, не имеющее отношения к сюжету. Есть, конечно, художники, которые только этим и занимаются -- ага, например, ван Остаде. Но и у остальных такое непременно есть. Рембрандт поэтому производит впечатление человека серьезного, мрачноватого. Вот та голландскость, о которой я говорю, у него прорезается только в "Ночном дозоре", где карлики присутствуют в качестве такого сюрреалистического элемента. Вообще, когда смотришь на всех голландцев, понятно, откуда Брейгель и Босх: та же тенденция, доведенная до.
    Второе, на что обращаешь внимание, глядя уже на пейзажи с заливчиками и мачтовыми кораблями, на интерьеры соборов... Я еще в Эрмитаже -- замечательная у нас коллекция голландцев -- удивлялся, почему так много церковных интерьеров: не особенно ведь и интересно. Потом понял, что все это -- тоска по вертикальной линии. Ну да, комплекс неполноценности, и без Фрейда тут не обошлось. Но попросту -- желание вертикали, ибо в реальности этого не дано. Мачта и соборная колонна как бы заменяют Альпы.
    Еще о Голландии могу добавить, в виде иллюстрации в прыжкам судьбы, что меня как-то пригласил университет города Лейдена прочесть Хейзинговскую 45 лекцию, об истории. Происходило это в Лейденском соборе, что было чем-то с ума сводящим, поскольку читать надо с кафедры. Вот именно, как проповедь. Видишь далеко внизу море голов. Конечно, сейчас в соборах устраиваются концерты рок-музыки и так далее, но мне было колоссально неловко, и я начал лекцию -- называлась "Профиль Клио" -- с просьбы к Всемогущему простить меня за все это дело.
    Голландия -- замечательная страна, и я думаю, там можно было бы жить. Если б 21 год тому назад, когда я покинул пределы возлюбленного отечества, у меня хватило бы ума, или воображения, или знания, чтобы осесть там, я был бы, наверное, более уравновешенным и, может быть, более здоровым человеком. Хотя никакой гарантии нет, все одни догадки.


    Пейзаж с наводнением...

    Это немножко менее очевидно голландское стихотворение, но написано в Голландии, в то же время, и тоже, в известной степени -- автопортрет.


    Двадцать сонетов к Марии Стюарт

    Не помню точно, в каком именно ресторане мы были -- Вероника Шильц 46 и я. Это был мой первый или второй приезд в Париж, который я не очень-то знал. И мы вечером, гуляя, действительно, дошли до Люксембургского сада. Там я и увидел Марию Стюарт. На следующий день пришел еще раз. И, как это случается со многими иностранцами, Люксембургский сад стал для меня этаким своим местом. Узнавание: Летний сад, Люксембургский сад. И решетка немножко похожа. После я в окрестностях несколько раз живал -- на Пляс Одеон, возле театра "Одеон". Стихи эти начал писать в Париже, а дописывал в Анн Арборе.
    Это, в самом деле, единственное сочинение о Франции. У меня к ней сложное, скорее неприязненное отношение. Франция -- страна культуры, по существу, сугубо декоративной. Французская культура отвечает на вопрос не "Во имя чего жить?", но "Как жить?". За исключением Паскаля и Пруста. И Бодлера. И, и, и. Из исключений можно составить правило. В общем, это не столько наружность, которая обманывает, сколько обман ради наружности. Вот вы идете в Париже по улице или там по набережной -- замечательные дома, подъезды, кафе, цветы: все отвечает немецкому слову "gemuetlich"-- "уютно". Все как бы зовет тебя: зайди -- и тебе будет хорошо. Но не тут-то было -- да и зайти не приходит в голову.
    Есть замечательные части Франции -- Бретань, например. Но там это из-за моря. Или на юге, около Тулона, около Марселя. Из-за того же самого.
    Но вообще во Франции, если ты не местный, чрезвычайно трудно внедриться. Если вы говорите по-французски с еле заметным акцентом, ваше дело труба, потому что на вас будут смотреть как на чучмека. Вот у них такой комплекс, может быть, даже оправданный. Отчасти то же самое в Англии -- в обеих этих странах человек классифицируется именно по акценту. Если вы, например, с севера или из какого-нибудь промышленного района, ваше продвижение в обществе этим предопределено. Что на меня производит не очень приятное впечатление.
    Да, действительно, может быть, у меня не случайно единственное французское сочинение -- с британской королевой.
    Но для меня этот цикл примечателен более всего вариациями сонетной формы, и это, конечно же, hommage 47 Иоахиму дю Белле 48, без которого и сонет и вообще все мы не знаю, где бы и были. Возможно даже, что Франция для меня -- реальность слишком литературная, чтобы стать еще и буквальной. Возможно, что человек моего рода занятий из Франции как бы уже уехал.


    Открытка из Лиссабона

    Я туда ездил на конференцию в 88-м году 49. Это опять-таки strictly authentic. Дело в том, что Лиссабон -- город с самой большой, быть может, плотностью городской скульптуры на квадратный метр. Стихотворение начинается с подлинной детали. Я помню, что шел по улице и вдруг увидел памятник неучастию Португалии в какой-то войне, то ли 14-го года, то ли в последней. Ну, и отсюда все началось.
    Но вообще Лиссабон -- ужасно красивый город. Похож, по какому-то ощущению, на Красную Пресню, но есть места -- чистый кинематограф. Ну, а рядом районы с диким уровнем преступности, где у вас что-то выдирают, срезают и так далее. Там даже как-то легче заблудиться и стать жертвой, потому что язык непохожий и трудоемкий, хотя все, как выясняется на шестой или седьмой день, говорят прилично по-английски.
    Там я познакомился с президентом -- Суарес, то есть Соареш. Все довольно смешно: тебя встречает у входа морской офицер и ведет по великолепному дворцу, в котором все совершенно пусто. Только огромные зеркала и грандиозные одинокие люстры. Тоже кинематограф -- вот-вот, именно помесь Бунюэля с Бергманом.


    Пристань Фагердала

    Мы с женой были летом 50 в Швеции. Снимали домик на островке в архипелаге 51. Иногда ездили на машине с острова на остров, там мосты есть. И картинка в "Пристани Фагердала" -- квинтэссенция того, что там видишь. Маленькая такая бухточка в проливе между островами. Почему я написал "Пристань Фагердала"? Потому что я и Мария 52 это видели вместе, и мне захотелось написать эти восемь строчек.


    Облака

    Написано в Стокгольме. Летом там прохладно, экологическая ниша, нет чудовищной жары американской, от которой всегда сбегаешь. Я жил в маленькой квартирке, на четвертом или пятом этаже, в довольно страшненьком домике. Из окна ничего не было видно -- только облака. Когда я ложился на кровать, которая занимала большую часть комнаты, то смотрел на облака.
    Это у меня вообще пунктик. Началось давно, еще в родном городе 53: я выходил из дома, и единственное, что меня очень интересовало -- облачность. Ничто другое не интересовало -- я правду говорю, не рисуюсь. Облака -- это наиболее событийное зрелище. Из естественных, да и вообще, из любых. Самое большое шоу. Всегда колоссальное разнообразие. Если, конечно, не затянуто все плотно. Что, действительно, в наших местах бывало нередко.


    Томасу Транстрёмеру

    Томас Транстрёмер -- один из самых лучших современных поэтов. Может быть, крупнейший. Мне хотелось ему что-то посвятить, шведское.
    Швеция -- это для меня, прежде всего, экологическая ниша. Гранит, мох, когда на все это смотришь, то видишь себя. Продолжение детства, молодости. Да, Балтика. Только в чистом виде. Как страна, это, конечно, совсем другое дело: непрерванная история. Не столько политически или там экономически, меня больше интересует географическая, визуальная сторона дела. Это то, где ты дома, да? Для человека, который вырос на Карельском перешейке, как произошло со мной, это именно попасть к себе домой, плюс именно в детство. Потому что в Швеции сохранена масса вещей, которые постепенно исчезают в отечестве. По всем этим шхерам ползают пароходики, построенные в начале века, только двигатели им сменили, а вид остался. Это ужасно похоже на детство, на какие-то 40-е годы, всякие там речные трамвайчики, кораблики и так далее. Похоже в деталях, до мельчайших подробностей: грибы все те же, мы там собирали грибы, Мария готовила. Мох тот же, гранит. Знаешь, с какой стороны должен подуть ветер или прилететь комар.


    Лагуна

    Первое итальянское стихотворение. Я в Венецию приехал из Мичигана на зимние каникулы и там же стал писать "Лагуну". Отметиться желание было. Но написал только наполовину, поскольку был в Венеции всего семь или восемь дней -- жил в пансионе "Аккадемиа". Дописывал в Анн Арборе. Такой вполне симпатичный стишок.
    Говорите, отчасти из-за него эмигрировали? То-то они меня в 64-м году упрекали -- там среди прочего был пункт обвинения 54, классический, сократовский пункт: разложение молодежи. Я знаю еще одну подобную реакцию на это стихотворение. Это Леша Лосев 55. И на стихотворение, и на письмо. Я помню, сидел во дворике Сфорца на ступеньках и писал ему письмо на нескольких открытках, где излагал все, что я думаю по всем поводам. На него это произвело сильное впечатление. Теперь он в Нью-Хэмпшире.


    Сан-Пьетро

    Когда же это? Помню, что показывал стихотворение Томасу 56 в Париже. Вероятно, 79-й или 80-й. Сан-Пьетро -- не самая фешенебельная часть Венеции, а наоборот. От Arsenale к острову Сан-Микеле, там район, куда нога туриста особенно не ныряет: всякие верфи. Но первые строчки -- вид из окна гостиницы "Londra", где Чайковский написал, по-моему, свою Вторую симфонию, там даже мемориальная доска висит. И как-то я вышел из гостиницы и пошел не туда, куда обычно ходишь, то есть не к Сан-Марко. И это куда более замечательно. Видишь настоящую зимнюю жизнь в сильном тумане. Мне ужасно приятно было это описывать.
    Да, конечно, "в глухонемом углу Северной Адриатики" -- это парафраз Умберто Саба 57 "в углу Адриатики дикой", все правильно.
    Здесь вообще есть довольно много интересного. Стихотворение написано верлибром, а когда пишешь верлибром, должен быть какой-то организующий принцип. Тут -- двойчатки по концам строф: либо буквальные, либо психологические. Вот: "не терракота и охра впитывает в себя сырость, но сырость впитывает охру и терракоту". Или: "в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу". Или двойчатка в виде рифмы: "чугунная кобыла Виктора-Эммануила". Это знаю я, но больше никто не знает. И такого там много внутри.


    Венецианские строфы

    У меня была такая идея написать вид города в разное время дня. Как у Лоррена в Эрмитаже, и Пуссен этим тоже занимался: пейзаж в разное время дня или в разное время года. Ну да, и Моне с Руанским собором, но это было потом. Я прежде всего имел в виду Лоррена, потому что Венеция -- это лорреновский фантастический город у водички. Я решил сделать описание Венеции утром и Венеции вечером, ночью.
    Посвящения не случайные. Генка 58 был большой поклонник Дягилева, который похоронен в Венеции. Хотя "гражданин Перми", то есть Дягилев, упоминается в первом стихотворении, посвященном Сюзан 59. С ней мы несколько раз сталкивались в Венеции, именно на Рождество. Я даже помню, как встречали одно Рождество там вместе, в Harry's bar. Просто дружеский жест. Тут как раз нет ничего специфически "ихнего", Сюзан или Генкиного -- никакой эротической специфики.
    Каков механизм посвящения стихов? Самый разнообразный. Скажем, показываешь стихотворение человеку, а он говорит: "Ой, как мне нравится, посвяти его мне". Или как Ахматова сделала однажды: просто сказала "Это мое" и сама надписала посвящение. Может идти от содержания. Иногда посвящаешь, потому что в доме у человека написано. Может быть кивок приятелю -- вот, скажем, "Зимняя эклога" посвящена Дереку 60, потому что с описанием зимы в стихах у него слабовато, что естественно. Не помню, почему я посвятил "Муху" Бренделю 61 -- может быть, из-за такой глуховатости, с которой он играет Гайдна.


    В Италии

    Я шел к Роберто Калассо, моему итальянскому издателю и хорошему писателю, в Милане, на Сан Джованни сур Мура, а его не было дома. Я слонялся, ждал, глядел на карнизы -- и вот. Начинается с миланских фасадов, но в конце появляется "золотая голубятня" 62. У Милана и Венеции есть нечто общее: в Милане тоже были когда-то каналы, и улицы там -- часто засыпанные каналы. Да, как в Москве Неглинная, или как здесь Канал стрит. Поэтому и "В Италии", что это не в каком-то конкретном городе, но настрой венецианский.


    Посвящается Джироламо Марчелло

    Джироламо -- наш с Марией 63 приятель, больше ее, чем мой, но я его знаю дольше. Венецианский граф, из этой семьи вышли три или четыре дожа, адмиралы плюс композитор Марчелло. Они возводят свой род к Марцеллу, к Риму. Мне хотелось сделать Джироламо что-нибудь приятное.
    Я как-то в Венеции, году в 89-м, стоял на Калье дель Венти, в районе Дзаттере, смотрю: подплывает огромный корабль, и вспомнил, как однажды приплыл сюда на пароходе. Это паром, который курсирует по маршруту Александрия -- Пирей -- Венеция, очень дешевое путешествие. То есть на самом-то деле я приплыл не зимой и не из Египта, а из Греции, из Пирея. Почему я все время должен говорить правду? Мне понравилось такое начало, и я еще вспомнил, что из Египта сюда прибыли мощи Святого Марка.
    Я несколько раз останавливался у Джироламо в доме. Среди живых -- это один из самых умных и добрых людей, мне известных. Кроме того, библиотека его -- лучшая в Венеции. Что значит -- в мире.


    Лидо

    Картинка с натуры. Я увидел в Венеции румынский танкер, довольно мрачное зрелище. Даже на флаге была дырка -- вскоре после чаушескиных дел 64.


    Декабрь во Флоренции

    Стихотворение -- дантовское в определенном смысле. То есть употребляются, так сказать, тотальные терцины. И рифмы -- довольно замечательные. Я помню, когда написал, был в полном восторге от себя, от своих рифм.
    Не помню, в связи с чем я оказался во Флоренции. Было, действительно, холодно, сыро. Я там ходил, на что-то смотрел. Когда пишешь стихи о каком-нибудь месте, пишешь так, как будто там живешь -- не знаю, ставил ли я такую задачу сознательно. Но в таком случае, если стихотворение написано, даже уехав из этого места, ты в нем продолжаешь жить. Ты это место не то что одомашниваешь, а становишься им. Мне всегда хотелось писать таким образом, будто я не изумленный путешественник, а путешественник, который волочит свои ноги сквозь.
    Это отвечает тому, что происходит на деле. Сначала ты бежишь в галерею Уфицци, туда-сюда, смотришь на их мэрию -- на Синьорию, входишь в Casa di Dante 65, но главное, что происходит -- ты тащишь свои кости вдоль Арно. И даже на автобус не очень-то можешь сесть, потому что не уверен, куда он тебя отвезет. И как-то такси брать неохота, потому что не такие уж большие концы. Вообще, не знаешь, что произойдет дальше, и тебе холодно.


    Торс

    В Риме я тогда был всего дня два.
    Торс -- не конкретно чей-то, не исторический, просто описание мраморных дел, которых там множество. Сейчас мне это кажется похожим на фонтан на территории французской академии, на Вилле Боргезе 66, с массой фигур.


    Пьяцца Маттеи

    Там даже улица описана -- Виа дельи Фунари. Не помню точно номер дома -- рядом с тем местом, где нашили Альдо Моро 67. Висит доска, на которой много чего написано, и я кому-то там сказал, что можно было бы написать просто: "Memento Moro" 68.
    На площади -- один из самых очаровательных фонтанов в мире: молодые люди с черепахами, Fontana delle Tartarughe 69 -- то, от чего становишься физически счастлив.
    Опять-таки все -- strictly authentic 70. Приятельница, с которой у меня был роман, жила на Виа дельи Фунари, в центре того, что в Риме называется гетто: всякие антикварные лавки и прочее. Ее отец был торговец антиквариатом, чем-то китайским, она сама знала китайский. Так вот, у моей подруги, в свою очередь, был роман с местным аристократом -- графом, по-моему, не помню его фамилию. Чрезвычайно состоятельное существо, чрезвычайно элегантный, седой, как полагается. У него было огромное имение с павлинами. В какой-то момент я приехал и обнаружил перемены, это и описывается. Должно быть, 80-й или 81-й год.
    Это стихотворение о том, что у тебя есть воспоминания. Говорите, что оно под конец раскручивается в так называемое программное... Я не думаю, что "Памятник" или "Пророк" -- программные стихи. Я думаю, что когда тот поэт сочинял, ничего подобного ему в голову не приходило. Это задним числом начинает выглядеть таким образом. Это все -- в глазах читателя. Иногда пытаешься выразить свою точку зрения, но сегодня напрямую это делать нельзя. В XIX веке все иначе было. Можно поиграть в классицизм, но здесь, в "Пьяцца Маттеи", этого нет. Просто к концу -- все больше и больше освобождения. Хочется взять нотой выше, вот и все. То есть центробежная сила стихотворения тебя разгоняет и уводит за пределы стишка.


    Римские элегии

    Наиболее подлинное, что написано Гете -- это "Римские элегии". Он молодым приезжает из своей монструозной ситуации в Италию и шастает по Италии, у него возникает роман с какой-то, видимо, просто путаной. Но вот тут-то он и пишет свои самые подлинные стихи. Пишет гекзаметром и рассказывает о том, как выстукивает ритм на ее позвоночнике, ведет счет слогов 71. Валяется с ней и сочиняет стишки -- и это замечательно. Живи он безвыездно в Германии, никогда не позволил бы себе такое написать. Италия его научила естественности. Наверное, это очередной миф, но ощущение именно такое. Это стихи, начисто лишенные претензии.
    Я решил, в 80-м году, кажется, что напишу цикл стихотворений о Риме, но не знал, как назвать. И подумал: назову "Римские элегии". Если это вызов, пусть будет вызов, но только я не знаю, кому. Это правда Рим и это правда элегии.
    Посвящены они Бенедетте Кравиери; она -- внучка Бенедетто Кроче 72. Занимается французской литературой XVII века, замечательная женщина. В Милане Роберто Калассо 73 сказал мне, что я должен позвонить ей. И когда я приехал в Американскую академию в Рим, она была моим Вергилием. Бенедетта -- одно из самых лучших моих человеческих приобретений в жизни. Героиня "Пьяцца Маттеи" была ее подружкой. "Две молодых брюнетки" -- это она и Микелина в библиотеке мужа Бенедетты. А начинается с квартиры Микелины, и потом она сама возникает. "Красное дерево" -- это как раз китайские древности отца Микелы.


    Бюст Тиберия

    Я даже помню, в каком это зале на Капитолии. Я там Тиберия рассматривал не раз, и тогда, году в 84-85-м, описал это. Мне хотелось выручить Тиберия, сказать что-то о нем.
    Вообще у меня была идея написать книгу всех императоров. Но где найти для этого время? Именно про всех -- есть совершенно выдающиеся. Скажем, Диоклетиан: он единственный сообразил, что империя слишком большая, поделил ее на четыре части и в каждую назначил своего цезаря. И всю жизнь провел, путешествуя от одного к другому, и всякий раз, когда он приезжал, ему строили дворец. Юлиан тоже хорош. Но больше всех мне нравится Адриан -- не за Антиноя, и не из-за Юрсенар 74, и даже не за то, что он в Англию ездил и там вал построил 75, а за то, какая у него замечательно красивая жена 76 была.


    На Виа Джулиа

    Одна из самых красивых улиц в мире. Идет, грубо говоря, вдоль Тибра, за Палаццо Фарнезе. Но речь не столько об улице, сколько об одной девице, которая работала тогда, в 85-м, кажется, году, на Юнайтед Пресс Интернейшнл, или что-то в этом роде -- Теодора. Американка с византийским именем. Если уж человек не еврей, то зачем же сразу так? Очень была хороша собой, и мне казалась отчасти похожей на М. Б. 77 Как-то я ждал ее вечером, а она шла по Виа Джулиа, под арками, с которых свисает плющ, и ее было видно издалека, это было замечательное зрелище.
    Длинная улица -- в этом нечто от родного города, и от Нью-Йорка, -- но о нем меньше думаешь.


    Пчелы не улетели, всадник не ускакал...

    На самом верху холма Джаниколо 78 кофейня, у ворот Сан Панкрацио. Лучшая панорама Рима с этого холма. Надо подняться из Трастевере по Виа Гарибальди, на автобусе или такси, наверх, там такой выплеск акведука, с мраморными украшениями, с вечно, денно и нощно, льющейся водой. Оттуда -- лучшая панорама Рима. А еще выше -- кафе: в гастрономическом отношении интереса не представляет, но я там бывал счастлив.
    Совершенно верно, "пчелы" -- из герба Барберини на этой арке ворот Сан Панкрацио, а "всадник" -- Гарибальди из соседнего парка. Там вообще много зашифровано и завуалировано, но это неважно. Адресат была специалисткой по римскому праву.


    Вертумн. Памяти Джанни Буттафавы

    Джанни Буттафава -- мой очень близкий друг, переводил меня на итальянский, человек, с которым я познакомился в России, когда освободился, в 60-е. Ему я в известной степени обязан Италией.
    Джанни переводил многих -- Достоевского, между прочим, "Бесов". Занимался всякими изобразительными делами, кинематографом, сам снимался в каких-то киношках. Тут вот описано, как я ночью на Трастевере 79 откуда-то вышел и смотрю -- идет группа, энергично все жестикулируют, кричат. Лина Вертмюллер 80, кто-то еще, и с ними -- Джанни. В стишках это "я встретил тебя в компании тусклых звезд". Он умер от разрыва сердца в июне 90-го года. Джанни последние годы жил в Риме, но родился и большую часть прожил в Милане, в конце там у меня описание Милана.


    Иския в октябре

    Мы 81 провели на Искии 82 вторую половину октября и начало ноября 93-го. Это уже мой второй приезд туда, в первый раз я тоже написал стихи, но не знаю, где они, потерялись, наверное -- такое довольно длинное стихотворение.
    Так складываются мои обстоятельства, что я двигаюсь по следам моего любимого Одена 35. Вот был в Исландии; правда, стихов нет, но я и провел там всего три дня. Да, Англия, разумеется 83. А началось с Австрии: мы с Карлом 2 на третий день 84 поехали к Одену, он там купил летний дом -- в году, по-моему, 58-м. А с 47-го по 58-й проводил лето, как правило, на Искии.
    Все это довольно интересно. Дело в том, что, по моему убеждению, всякий более или менее приличный человек нашей профессии, стихотворец, рано или поздно начинает отождествлять себя с одним из четырех римских поэтов. Это, в общем, естественно, поскольку эти четыре господина -- Вергилий, Гораций, Овидий и четвертый... нет, скорее Проперций, а не Катулл -- они дают картину четырех известных темпераментов. Если хотите, у нас в начале XX века было то же: их тоже довольно легко разделить, эту великую четверку -- Мандельштама, Пастернака, Цветаеву и Ахматову. Давайте попробуем: Ахматова у нас будет флегматик, Пастернак, да, сангвиник, Мандельштам, наверное, холерик, а Цветаева меланхолик.
    Это забавно, но за всем этим стоит довольно серьезная вещь. В эпохи кризисов природа или там провидение, если угодно, приводит в мир трех или четырех поэтов, на которых как бы налагается провиденциальная обязанность говорить за тех, кто в эти времена говорить не может. И для населения было бы разумно взять всех четырех и разобрать -- кто мой. Но система образования во все времена обращается с этим материалом следующим образом: назначает кого-то одного. Вот-вот, верно -- издержки монотеизма. Что обидно, потому что сужается возможность выбора, и общество борется с умыслом природы, назначая одного великого поэта -- полный бред, я считаю.
    Возвращаясь к Одену: его обычно считают горацианским поэтом, поэтом равновесия. Отчасти это так, но, я думаю, когда он оказался в Неаполитанском заливе, то немедленно соотнес себя с Вергилием. И в результате он написал буколики. Правда, несколько иные, чем у Вергилия. У того "Буколики" и еще "Георгики" -- самое гениальное, я к ним отношусь гораздо лучше, чем к "Энеиде". Но это -- неважно, колоссальное везение, когда есть из чего выбирать.
    Среди этих буколик у Одена есть стихотворения "Острова", "Good-bye to Mezzogiorno" 85 и просто-напросто стихотворение, которое так и называется -- "Иския". Вообще, весь послевоенный период у Одена сильно окрашен Италией.
    Так что мой стишок про Искию -- это отчасти ему, Одену.
    Посвящен же он Фаусто Мальковати, в чьем доме мы жили. Чрезвычайно замечательный человек. Специалист по Георгию Иванову и прочему серебряному веку, преподаватель Миланского университета и мой давний друг.
    Я познакомился с ним в родном городе. Они приехали в 64-м году, я тогда еще сидел. "Они" -- это Фаусто Мальковати, Джанни Буттафава 86, Сильвана де Видович и Анна Донни: две дамы в компании. Главным каналом знакомства был Шмаков 58, они стали приезжать и возникла дружба на всю жизнь. У некоторых моих приятелей завязались романические отношения с этими дамами, а я очень подружился с Фаусто и Джанни. Оба миланцы, но нельзя вообразить более разных людей, начиная с классовых различий. У Буттафавы, например, не было дома на Искии. Стоит посмотреть, из какой фанеры он вышел -- самый, быть может, рафинированный человек, которого я встречал в жизни. Джанни умер. А с Фаусто мы встречаемся.
    Его дом на Искии -- старинная постройка, бывшая сторожевая башня, тремя сторонами выходит на залив. Дом так и называется Casa Malcovati 87, его в этой части острова все знают.
    В октябре там было тихо, а в сезон бывает много немцев. Масса немецких туристов приезжают на курорт, ради грязевых ванн: в некоторые медицинские страховки в Германии просто включена Иския. Из-за курорта остров перезастроен, но там, правда, и нет особо замечательных архитектурных сооружений. Единственная связь Искии с итальянской культурой -- то, что там когда-то жила Виттория Колонна, у которой теоретически был роман с Микеланджело.
    Ну, а теперь эти самые грязи привлекают лечащихся, целебные источники, какие-то радоновые воды. Я там собирал грибы -- в Италии два грибных сезона, в июле и в сентябре-октябре -- отличные белые грибы, funghi porcini 88, так у них специфический запах от этих вод. Их даже искать легче -- по запаху.
    Осенью на Искии спокойно, особенно в серенькую погоду, и я понимаю, почему Оден написал про острова. Там часа два на пароходе до Неаполя, и сбиваешься на более общую мысль об острове как месте изоляции.


    Об Италии в целом

    Даже не знаю, как ответить -- что дороже: новое или узнавание прежнего. Новое место возбуждает, хотя сейчас у меня главная реакция -- это предвкушение усталости. Правда, есть несколько мест, куда очень охота попасть.
    Но, за исключением Италии, все производит впечатление более или менее знакомого. Это ощущение повтора не оттого, что ты такой, не свидетельство порока или, наоборот, продвинутости сознания. Это скорее связано с тем, как человек организует пространство. А происходит это всегда примерно одинаковым путем, это всегда, в конечном счете -- улица. Потому вы оказываетесь в похожих местах -- ну, декор фасада может быть иным, погода -- иной.
    У меня чувство колоссальной физической свободы связано с Сан-Франциско. Или еще ощущение свободы, только какое-то другое, внутреннее -- это Амстердам. Но я не знаю, отчего это происходит именно там.
    Что для меня Италия? Прежде всего то, откуда все пошло. Колыбель культуры. В Италии произошло все, а потом полезло через Альпы. На все, что к северу от Альп, можно смотреть как на некий Ренессанс. То, что было в самой Италии, разумеется, тоже Ренессанс -- вариации на греческую тему, но это уже цивилизация. А там, на севере -- вариации на итальянскую тему, и не всегда удачные.
    Но это -- мой субъективный кошачий взгляд. На другой я не способен, и наверняка есть иная точка зрения.


    Петр Вайль. Пространство как время

    В 1962 году в пионерском журнале "Костер" было напечатано стихотворение Иосифа Бродского -- одна из его редчайших публикаций на родине -- "Баллада о маленьком буксире". Заглавный герой наблюдает, как уходят в дальнее плавание большие корабли, но сам за ними не следует:

    -- До свиданья, ребята,
    прощайте, друзья,
    не жалейте, не надо,
    мне за вами нельзя!
    ...
    Не впервой расставаться,
    исчезайте вдали.
    Я обязан остаться
    возле этой земли.

    Через семь лет мотив отплытия снова возникает у авторского персонажа Бродского, который теперь уже не притворяется кораблем -- в стихотворении "Конец прекрасной эпохи":

    То ли дернуть отсюдова по морю новым Христом...

    Однако намерение исполнить невозможно:

    Отсюда бежать не могу.

    В детском стишке неосуществимость заморского путешествия просто констатируется, без всяких объяснении. Но и во "взрослом" стихотворении все три указанные причины -- не реальные препятствия, а лишь грустные шутки по поводу:

    То ли карту Европы украли агенты властей,
    То ль пятерка шестых остающихся в мире частей
    чересчур далека. То ли некая добрая фея
    надо мной ворожит...

    Тут стоит обратить внимание на эпитет -- "добрая фея", хотя в том же причинно-следственном ряду и явно недобрые "агенты властей": противоречие, объяснимое "пушкинским комплексом" желания попутешествовать и нежелания уезжать насовсем, что подтверждается фактами биографии Бродского.
    Через два десятилетия после "Конца прекрасной эпохи" поэт, уже 17 лет живущий за границей, возвращается в стихотворении "Fin-de-si`ecle" к теме отплытия, на этот раз объясняя причины: и на этот раз уже не невозможности, а напротив -- необходимости странствий:

    Хочется бросить рыть
    землю, сесть на пароход и плыть,
    плыть, -- не с целью открыть
    остров или растенье, прелесть иных широт,
    новые организмы, но ровно наоборот;
    главным образом -- рот.

    Маленький буксир, наконец, уплыл и теперь открывает рот -- то есть рассказывает об увиденном, что и является побудительным мотивом и сутью жанра путешествия.
    Начиная с отъезда из СССР летом 1972 года, этот жанр занимает у Бродского важное место, особенно в первые годы его зарубежной жизни. Дальние рейсы как бы компенсируют годы каботажного плавания.
    В сборнике "Часть речи", со стихами 1972-76 гг., географические реалии -- почти в половине текстов. В "Урании" -- меньше, но все же около четверти названий. Я здесь говорю только о стихах, не учитывая ни прозы этого жанра ("Посвящается позвоночнику", "Путешествие в Стамбул", "Fondamenta degli incurabili"), ни обладающих признаками жанра стихотворных путешествий по памяти ("Литовский ноктюрн", "Келомякки" и др.).
    Написанные за границей "географические" стихи Бродского пространственно вполне четко делятся на три примерно равные части: Америка (США и примыкающая Мексика), Европа (без Италии) и Италия отдельно. Из городов первенство делят Рим и Венеция.
    Столь явный перевес "итальянских" стихов мне объяснил сам поэт: "Италия для меня -- прежде всего то, откуда все пошло. Колыбель культуры. В Италии произошло все, а потом полезло через Альпы... там, на севере -- вариации на итальянскую тему, и не всегда удачные".
    Уютнее всего Бродский чувствует себя "в центре мирозданья и циферблата" -- в Риме. Сюда-то, как положено, и ведут, здесь-то и скрещиваются если не все, то многие дороги его стихов.
    В итальянских впечатлениях нагляднее всего выступает важная особенность жанра путешествия у Бродского: совмещение абстрактного времени и конкретного пространства. С одной стороны -- герой стихотворения "Пьяцца Маттеи" определяет свое местонахождение, сверяясь по "циферблату" и "мирозданью", с другой -- сидит в баре на "Виа дельи Фунари", близ фонтана на площади Маттеи, и все реалии предельно точны.
    Вообще путевыми стихами Бродского можно пользоваться в качестве путеводителя, что мне и доводилось делать в своих путешествиях по Италии. "Виа Джулиа" -- действительно, одна из красивейших римских улиц, наискось идущая к Тибру за палаццо Фарнезе. "Бюст Тиберия" посвящен конкретной скульптуре в музее на Капитолийском холме. Малознакомый туристам венецианский район Сан-Пьетро я открыл для себя благодаря одноименному стихотворению Бродского.
    Самый, пожалуй, показательный в этом отношении текст -- "Пчелы не улетели, всадник не ускакал..." То, что кажется некоей лирической невнятицей, оборачивается точными экскурсионными деталями, которые я обнаружил, припоминая эти стихи на римском холме Яникулум. Идея эмоционального повтора подкрепляется узнаваемыми мелочами: поэт через восемь лет возвращается в кафе "Яникулум" и убеждается, что все на месте: и "всадник" -- конный памятник Гарибальди в соседнем парке, и "пчелы" -- три пчелы в гербе Барберини на барельефе ворот Сан-Панкрацио, напротив кафе.
    Так же легко найти и в Венеции "пансион Аккадемиа" из "Лагуны", и на острове Сан-Микеле могилу "гражданина Перми" Дягилева из "Венецианских строф", и "бурый кирпич грузной базилики" из "Сан-Пьетро". Список этот множится за счет любого, отнюдь не только "итальянского", стихотворения в жанре путешествия.
    Но конкретность в путевых стихах Бродского может быть и иной.

    Победа Мондриана. За стеклом --
    пир кубатуры. Воздух или выпит
    под девяносто градусов углом,
    иль щедро залит в параллелепипед.
    В проем оконный вписано, бедро
    красавицы -- последнее оружье:
    раскрыв халат, напоминает про
    пускай не круг хотя, но полукружье,
    но сектор циферблата.
    Говоря
    насчет ацтеков, слава краснокожим
    за честность вычесть из календаря
    дни месяца, в которые "не можем"
    в платоновой пещере, где на брата
    приходится кусок пиэрквадрата.

    В стихотворении "Отель Континенталь", входящем в состав "Мексиканского дивертисмента", речь идет о довременной архитектуре Мехико и ацтекском календаре, хотя истинное содержание -- сугубо эротическое. При всем этом лексически стихи более всего напоминают учебник геометрии. Из 43 значащих слов 10 -- математические термины, плюс еще два существительных имеют прямое отношение к точным наукам ("циферблат" и "календарь"), а фамилия голландского художника Пита Мондриана давно стала прозрачной метафорой прямоугольника. Итак, словарный состав стихотворения почти на треть почерпнут в математическом лексиконе. Конкретность тут -- наукообразная, выраженная абстрактными понятиями.
    Попутно замечу, что математика и физика в стихах Бродского по числу прямых ссылок не уступят ни литературе, ни истории, ни даже грамматике -- если не опередят их. Такое тяготение к точным наукам, вероятно, не специально, это лишь часть мыслительного комплекса, ориентированного на античное мировосприятие, когда геометрия, музыка и стихосложение не были разделены столь решительно, как в новое время. (Коллизию софокловского Эдипа, убившего своего отца "на перекрестке трех дорог", Стравинский назвал "геометрией трагедии", исходя из этой посылки в своем "Царе Эдипе".)
    Не отвлекаясь на эту интересную отдельную тему, я хочу лишь отметить любовь Бродского к формулам: в их несокрушимо убедительной, конкретной абстракции уравниваются категории, могущие быть выраженными посредством формул. В частности, так происходит совмещение пространства и времени. Ибо хронотоп путевых стихов Бродского определяется конкретным пространством и абстрактным временем.

    Скорлупа куполов, позвоночники колоколен.
    Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега.
    Ястреб над головой, как квадратный корень
    из бездонного, как до молитвы, неба.

    Приметы в "Римских элегиях" выстроены в один ряд, но одна из предметных деталей -- ястреб, превращенный воображением поэта в математический символ -- сразу отбрасывает на столетия назад, напоминая о постоянном эпитете города -- "вечный". Рядом -- образцы еще более тесного сопряжения пространственных и временных знаков, их перетекания друг в друга:

    И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,
    накормившей Рема и Ромула и уснувшей.
    ...
    Колизей -- точно череп Аргуса, в чьих глазницах
    облака проплывают, как память о бывшем стаде.

    И даже когда у поэта возникает чисто зрительная, а не умозрительная метафора -- тот же Колизей как "ряд ноликов" -- то и в таком случае легко себе представить, что эти нолики убегают по кругу за какими-то невидимыми единицами, складываясь опять-таки в сумму лет. Пространство у Бродского никогда не остается в одиночестве, без времени, что в его поэтике весьма существенно и объясняется четко:

    ...Пространство -- вещь.
    Время же, в сущности, мысль о вещи.

    Неразрывность этих категорий постоянно подчеркивается образами материализованного времени, которое как бы приобретает пространственные характеристики. На каламбурном уровне это эффектно сделано в цикле "В Англии":

    Шорох "Ирландского Времени", гонимого ветром по
    железнодорожным путям к брошенному депо...

    -- где шелест страниц газеты "Irish times" простым дословным переводом превращается в мандельштамовский "шум времени" с добавочными геополитическими (англо-ирландские противоречия) аллюзиями.

    Чаще же всего время у Бродского отождествляется с тремя материальными субстанциями, общее у которых -- способность покрывать пространство ("Время больше пространства").
    Это пыль, снег и вода.
    Особая тема -- вода в Венеции, начиная с первого венецианского стихотворения -- "Лагуна":

    Время выходит из волн, меняя
    стрелку на башне -- ее одну.

    Именно говоря о Венеции, Бродский назвал воду "сгущенной формой времени", и вариации этой метафоры встречаются у него повсюду -- в стихах и прозе. В "английском" цикле дантовская ассоциация звучит полемически -- жизнь не лес, но вода:

    В середине длинной или в конце короткой
    жизни спускаешься к волнам не выкупаться, но ради
    темно-серой, безлюдной, бесчеловечной глади...

    Примечательно это появление у воды человека, влекомого к временному потоку, который иначе не потрогать -- словно для того, чтобы отметиться. Человек, на чьи "плечи ложится пыль -- этот загар эпох", прилагает усилия, чтобы не затеряться во времени:

    Снег идет -- идет уж который день.
    Так метет, что хоть черный пиджак надень.
    ...Часы идут,
    Но минут в них меньше, чем снега тут.

    Мотив затерянности во времени особенно слышен в самых первых американских стихах Бродского с их пронзительной нотой одиночества -- не столько в силу обстоятельств биографии, сколько одиночества экзистенциального, имманентного, более того -- желанного. Поэтому тут уподобление времени воде носит не трагический, а элегический характер, хотя речь идет о смерти:

    Здесь можно жить, забыв про календарь,
    глотать свой бром, не выходить наружу
    и в зеркало глядеться, как фонарь
    глядится в высыхающую лужу.

    Характерное для Бродского снижение: не венецианская лагуна, не Темза, не Атлантика, а лужа, да еще высыхающая.
    Одновременно лужа занимает и свое место в ряду материальных примет, которых множество в "географических" стихах Бродского вообще, а это стихотворение "Осенний вечер в скромном городке" -- можно считать рекордным. В его 36 строк помещаются: "Главная улица", "колониальная лавка", "кино", "салуны", "кафе с опущенною шторой", "кирпичный банк с распластанвым орлом", "церковь", "почта", "кузнечики в тиши", "шикарный бьюик", "фигура Неизвестного солдата". По ходу рассказывается о туземных обычаях и нравах: "в шесть вечера ... уже не встретишь ни души", "если б здесь не делали детей, то пастор бы крестил автомобили", а замечание о бренности одинокого бытия упаковано в сообщение о местном сервисе: "утром, видя скисшим молоко, молочник узнает о вашей смерти". Стихи высоко информативны, что можно сказать в целом о жанре путешествия у Бродского. И вот тут следует разобраться -- какова функция этих деталей.
    Чем обильнее все замеченные и названные предметы покрывают землю, чем вернее их число стремится к неисчислимому множеству -- подобно пыли, снегу, воде -- тем больше пространство походит на время. И тогда нанизанные на путеводную (путеводительскую) нить объекты как бы получают четвертое измерение, становятся сгустками времени, фиксируют передвижение поэта одновременно и по миру, и по жизни.
    В "Литовском ноктюрне" Бродский выразительно показал обитаемость вселенной:

    ...видишь воздух:
    анфас
    сонмы тех,
    кто губою
    наследил в нем
    до нас.
    Воздух -- вещь языка.
    Небосвод --
    хор согласных и гласных молекул...

    Странствие выполняет по отношению к пространству ту же функцию, что текст по отношению к белому листу и речь по отношению ко времени: заполняет пустоту ("Черней, бумага. Лети, минута"). Детали пейзажа более наглядны и уловимы, чем мгновения, но благодаря постоянным сопоставлениям, уподоблениям времени и пространства, они становятся синонимичны.
    Фонтан на пьяцца Маттеи, помогая запечатлеть мимолетную эмоцию, делается ей равен. Рим в одинаковой степени -- "место грусти" и "двери, запертой на Виа деи Фунари". В этом последнем образе скрыт еще один, очень характерный для Бродского, смысл: запертой двери возлюбленной посвящены элегии Тибулла и Овидия. Отсыл к античным поэтам усиливает и ощущение всевременности происходящего, и элегический настрой. Запертая дверь и есть сама грусть.
    Пространство служит метафорой времени.
    Смысл жанра путешествия, в котором происходит реализация метафоры "жизненный путь" -- это расстановка вех в памяти. Попытка запечатлеть настоящее. В "венецианском" стихотворении "Посвящается Джироламо Марчелло" Бродский помещает себя именно в Present, даже скорее в еще более сиюминутное Present Continious, ибо другие ипостаси неуютны ("Когда человек несчастен, он в будущем", "уцелели только я и вода, поскольку и у нее нет прошлого").
    Словами настоящее не запечатлеть: слова всегда ретроспективны. Но можно воспроизвести и зафиксировать мелодию и ритм, соответствующие пережитому чувству и осенившей мысли. "Музыка -- единственная область, в которой человек реализует настоящее" (Стравинский) 89. Мелодия и ритм упорядочивают время, накручиваясь, как программная музыка, на имена вещей:

    Вещи затвердевают, чтобы в памяти их не сдвинуть
    с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
    в ней, выходящей из города, переходящей в годы
    в погоне за чистым временем, без счастья и терракоты.

    Внесение порядка во временной хаос происходит в сознании не только автора, но и читателя. Неведомая читателю Теодора безвозвратно "растаяла в воздухе пропеллерною снежинкой", но на бумаге осталась обозначенная на карте Виа Джулиа.
    Такие опоры существуют в поэтическом творчестве всегда, но жанр путешествий позволяет строить их из практически чистого материала: автор имеет дело с новой, незнакомой реальностью, не нагруженной никакими иными ассоциациями, кроме только что возникших.
    В этом отношении особенно интересны первые "американские" стихи Бродского, поскольку здесь новизна почти абсолютна: перепад между Россией и Соединенными Штатами, естественно, оказался гораздо более резок, чем в дальнейшем переход от Америки к Европе и прочему миру. Отсюда и сгущение пейзажных и бытовых деталей: коль скоро они -- точки опоры в незнакомой действительности.
    Напомню при этом, что путевой хронотоп -- конкретное пространство и абстрактное время -- сохраняется при любом обилии материальных подробностей. Так, в стихотворении "Осенний вечер в скромном городке..." конкретные "кузнечики" и "темный квадрат окна" дают в сложении "Экклезиаста", а за ним и напоминание о смерти -- что выглядит неожиданно, если не обратиться к первоисточнику: "и помрачатся смотрящие в окно; ... и отяжелеет кузнечик" (Эккл. 12: 3, 5).
    Однако американская новизна со временем исчезает, а стихи об Америке поэт продолжает писать: "В Озерном краю" датируется 1972 годом, а "Метель в Массачусетсе" -- 1992-м. Позволительно ли относить к жанру путешествия "американские" стихотворения живущего в Штатах гражданина США?
    Все дело в том, что Иосиф Бродский -- не только путешественник, но и изгнанник (литературный ориентир тут -- опять-таки житель Вечного города, Овидий).
    Путевой жанр определяется не одним лишь присутствием географических впечатлений, но и точкой отсчета, задающей масштаб и ракурс восприятия мира. Таким организующим центром обычно выступает родина.
    В самом деле, у Бродского в жанре путешествия -- масса российских реминисценций. Однако его изгнанничество -- величина скорее скалярная, чем векторная, отвечает на вопросы "где? когда?", а не "откуда? куда?". И ответ тут -- "везде, всегда" 90.
    Бродский -- изгнанник вообще, par exellence, для которого точкой отсчета служит не конкретное место, а сама идея возвращения из странствий.
    Оттого-то у него так остро звучит мотив "вновь я посетил", оттого он так скрупулезно и радостно подсчитывает знакомые подробности, снова -- "восемь лет пронеслось" -- заявившись в то же римское кафе, с ироническим удовлетворением констатируя, что хотя бы льдинка в стакане "позволяет дважды вступить в ту же самую воду".
    В одном из фактически программных стихотворений Бродского -- "Пьяцца Маттеи" -- радость возвращения, обживания новых мест доходит до восторга. Ценно все, что помогает освоению -- даже измена подруги:

    Я тоже, впрочем, не в накладе:
    и в Риме тоже
    теперь есть место крикнуть "Бляди!",
    вздохнуть "О Боже"

    И далее -- примечательные пояснительные строки:

    Потери, точно скот домашний,
    блюдет кочевник.

    Бродский -- именно кочевник, профессиональный изгнанник, а не беглец, пострадавший от политических репрессий. Он и называет себя "жертвой географии": "Не истории, заметьте себе, а географии. Это то, что роднит меня до сих пор с державой, в которой мне выпало родиться". Здесь мы имеем дело с фигурой не отторжения, но сопоставления: "роднит с державой" -- это на равных.
    В путевых стихах Бродского оппозицию составляют понятия не "чужбина -- родина", а "кочевье -- оседлость", "дорога -- дом": "Видимо, я уже никогда не вернусь на Пестеля, и Мортон стрит 91 -- просто попытка избежать этого ощущения мира как улицы с одностороним движением".
    Бродский -- кочевник, томимый ностальгией по оседлости. (С этим, возможно, связано его пристрастие к руинам -- образ, который прямо или метафорически возникает часто: руины суть память об исчезнувшем стойбище, опять-таки знак времени в пространстве.) Путешественник -- частный случай кочевника, его цивилизованная разновидность.
    Цель скитаний -- возвращения. Странствия одомашнивают пространство, и чем больше становится прирученных мест, тем больше возвратов. Тем выше вероятность нового прихода туда, где об идее оседлости, об идее дома напоминает знакомый мотив. Музыка упорядочивает время, а мелодия льнет к "столпу, фонтану, пирамиде" -- вехам, которые расставил поэт на своем пути по миру и по жизни.

    Я пил из этого фонтана
    в ущелье Рима
    Теперь, не замочив кафтана,
    канаю мимо.


    Примечания


    1 Речь идет об эмиграции из СССР. -- Здесь и далее примечания составителя.

    2 Карл Проффер (1938-1984) -- литературовед и издатель, основатель -- вместе с женой Эллендеей Проффер -- издательства "Ардис" в Анн Арборе, штат Мичиган, сыгравшего важнейшую роль в восстановлении разрыва в русском литературном процессе, публиковавшего запретные в СССР произведения авторов прошлого и современности.

    3 Дословно "поэт по месту пребывания" -- почетная должность с жалованьем, существующая в ряде америкаиских учебных заведений.

    4 Известный российский переводчик англо-американской поэзии, друг И. Б.

    5 Кафедра славянских языков и литератур.

    6 Магазин военной и военно-морской одежды и снаряжения.

    7 Музыка ретро -- 30-60 годов.

    8 Способы приготовления кофе по-итальянски: знак европейского стиля.

    9 Мыс на Атлантическом побережье, в штате Массачусетс, дословно -- Тресковый мыс.

    10 Андрей Басманов -- сын И. Б. и Марианны Басмановой (см. комм. к "На Виа Джулиа"), родился в 1967 г., живет в Санкт-Петербурге.

    11 Улица, на которой с 1975 по 1993 гг. И. Б. жил в Нью-Йорке.

    12 Колледж Маунт Холиок (Mount Holyok) в штате Массачусетс, в городке Саут Хедли (South Hadley), где И. Б. преподает в течение многих лет.

    13 Виктория Швейцер -- литературовед, критик, профессор Амхерст колледжа в Массачусетсе.

    14 Осенью 1993 г. И. Б. с семьей жил на Искии (см. комм. к "Иския в октябре").

    15 "Эклога 4-я (зимняя)" и "Эклога 5-я (летняя)" у И. Б. есть.

    16 Индейское лето (англ.).

    17 Восточная часть Манхэттена, респектабельный район.

    18 Улица, проходящая параллельно реке Гудзон, неподалеку от дома И. Б. на Мортон стрит.

    19 Роберт Лоуэлл (1917-1977) -- американский поэт.

    20 Территориально Вашингтон с пригородами (один из них -- Александрия) располагается на землях округа Колумбия и штатов Мэриленд и Вирджиния.

    21 Карл Проффер (см. комм. к "В Озерном краю") лечился в этой больнице от рака, ставшего причиной его ранней смерти.

    22 С мая 1991 по май 1992 гг. И. Б. занимал почетный пост поэта-лауреата США, что требовало его частого присутствия в столице.

    23 Среднезападный выговор, считающийся основным диалектом Америки.

    24 Автомат для продажи сигарет.

    25 Марии Моисеевие и Александру Ивановичу Бродским не разрешили выехать к сыну, как не разрешили И. Б. приехать в Ленинград на похороны матери (1985) и отца (1986).

    26 Мексиканский поэт и эссеист, лауреат Нобелевской премии 1990 года.

    27 Один из наиболее известных современных поэтов США.

    28 Американская поэтесса (1911-1979).

    29 Период бурных гражданских беспорядков в Мексике, вплоть до вооруженных столкновений.

    30 Евгений Рейн -- поэт, друг И. Б.

    31 "Стансы на смерть отца" испанского поэта Хорхе Манрике (1440-1478).

    32 Надломлен, сломлен (англ.).

    33 Лондонские друзья И. Б., специалисты по русской литературе.

    34 Часовня, достопримечательность Лондона.

    35 Уистан Хью Оден (1907-1973) -- выдающийся англо-американский поэт, одним из первых на Западе оценивший творчество И. Б.

    36 Городок Килренни и Анструтер (Kilrenny & Anstruter).

    37 Чеслав Милош -- выдающийся польский поэт, живущий в США, лауреат Нобелевской премии 1980 года.

    38 Совершенно доподлинно, строго аутентично (англ.).

    39 Изящных искусств (нем.).

    40 Интернационал поэзии (англ.).

    41 Сравнение архитекторов-функционалистов с нацистской авиацией встречается у И. Б. и в прозе: см. "Путешествие в Стамбул".

    42 Первый город, в который прибыл И. Б., покинув СССР. См. комм. к "В Озерном краю".

    43 Район Петербурга-Ленинграда.

    44 Государственный музей искусств в Амстердаме.

    45 Йохан Хейзинга (1872-1948) -- выдающийся нидерландский историк культуры.

    46 Специалистка по античной литературе, профессор Сорбонны, друг И. Б.

    47 Дань уважения (франц.).

    48 Французский поэт эпохи Возрождения (1522-1560).

    49 Одна из первых представительных конференций, в которой принимали участие русские литераторы из СССР и эмиграции.

    50 Июль-август 1992 года.

    51 Острова вокруг южного побережья Швеции, где заходится Стокгольм.

    52 Мария Бродская -- жена И. Б.

    53 Характерное для И. Б. наименование Ленинграда-Петербурга. Таким же образом он предпочитает называть СССР-Россию -- отечеством.

    54 Имеется в виду известный суд над И. Б. в 1964 году в Ленинграде.

    55 Лев Лосев -- поэт, литературовед, живет в США, друг И. Б.

    56 Томас Венцлова -- поэт, литературовед, живет в США, друг И. Б.

    57 Итальянский поэт (1883-1987).

    58 Геннадий Шмаков (1940-1988) -- критик, искусствовед, переводчик, друг И. Б.

    59 Сюзан Зонтаг -- американская эссеистка, прозаик, друг И. Б.

    60 Дерек Уолкот -- англоязычный поэт, уроженец Карибских островов, живет в США, лауреат Нобелевской премии 1992 года, друг И. Б.

    61 Альфред Брендель -- пианист, живет в Англии, друг И. Б.

    62 Образ из стихотворения Анны Ахматовой "Венеция".

    63 Жена И. Б., см. комм. к "Пристань Фагердала". 52

    64 Арест и расстрел коммунистического диктатора Румынии Николае Чаушеску в декабре 1989 года.

    65 Дом Данте (итал.).

    66 Парк в Риме.

    67 Крупный политический деятель Италии, в 1978 году похищенный и убитый террористами Красных бригад -- сенсация того времени.

    68 Каламбур, основанный на латинском изречении "memento mori" -- "помни о смерти".

    69 Фонтан черепах (итал.).

    70 См. комм. к "Прилив" 38.

    71 См. Гете, Римские элегии, V.

    72 Итальянский историк, культурфилософ, критик (1868-1952).

    73 См. комм. к "В Италии".

    74 Маргерит Юрсенар (1903-1987) -- французская писательница, автор романа "Воспоминания Адриана".

    75 Адрианов вал -- древнеримская стена, пересекающая Северную Англию от моря до моря.

    76 Вибия Сабина, внучатая племянница Траяна, жена Адриана.

    77 Марианна Басманова, адресат многих стихотворений И. Б. и сборника "Новые стансы к Августе".

    78 Итальянское название одного из семи римских холмов -- Яникулума.

    79 Район Рима за Тибром.

    80 Известная итальянская сценаристка и кинорежиссер.

    81 И. Б., его жена Мария и дочь Анна.

    82 Остров в Тирренском море, недалеко от Неаполя.

    83 Одену посвящено стихотворение "Йорк" из цикла "В Англии".

    84 После эмиграции из СССР, см. комм. к "В Озерном краю".

    85 "Прощание с Югом" (англ., итал.).

    86 Джанни Буттафава -- см. комм. к стих. "Вертумн".

    87 Дом Мальковати (итал.).

    88 Белые грибы (итал.).

    89 Ссылки на Стравинского здесь не случайны. В его творчестве обнаруживается целый ряд параллелей Бродскому -- возможно, больше, чем у кого-либо из русских деятелей культуры XX века. Для обоих петербуржцев, осевших и развернувшихся в Америке, характерна тяга к классическим формам, виртуозное владение всеми приемами ремесла, жанрами и стилями, контрастные сочетания сакрального и профанного, архаики и новаций, экстатического порыва и трезвого расчета.

    90 Возможная модель -- просвещенный скепсис Монтеня. "Я обнимаю поляка столь же искренне, как француза, отдавая предпочтение перед национальными связями связям всечеловеческим и всеобщим. Я не нахожу мой родной воздух самым живительным на всем свете".

    91 Улица Пестеля в Ленинграде, Мортон стрит в Нью-Йорке -- адреса Бродского в разные периоды жизни.