Юрий Лейдерман
Господин Вотун

Вначале мы видим группу молодых людей, поджидающих кого-то в районе 4th West. Вот под подбородки им круглящиеся линии уже подвели, подвели штриховку, ребристые поверхности организовали. Да, только в Нью-Йорке могут оценить эти легионерские округлости, эти надутые щеки, этот растр только там могут оценить. Молодые люди мечтают устроиться в мюзикл, они и поджидают некоего могущественного человека, обещавшего им помочь – будто свои масляные шарики они стремятся в однородную ребристую поверхность превратить, в деревянное, сценическое их перевести, наверх подняться, в мюзикл попасть.

А тем временем другая группа, – воспитателей и детей, – в каком-то коридоре желудочном, полостном на тележке толкает мальчика голенького всего – быстро, бегом его толкает. Он, надо полагать, плохо кушал в детском саду, он обмочился или запачкал штаны, и вот за это его раздели догола, на тележку посадили и быстро, бегом эту тележку повезли. Вторая группа тоже рассчитывает на определенность, на одномерное безусловное вмешательство – будь то общества или одинокого толстого господина в плотном костюме, совершающего резкий секущий жест ребром ладони. Все быстрей там внизу они бегут, эта группа воспитателей и детей, толкают на тележке мальчика, голенького всего, по коридору.

Здесь еще проблема найти самое точное, возбуждающее выражение, эту нахлестывающую конфигурацию вокруг неизменных "голенького" и "всего":
– "они положили его голенького всего на тележку и покатили ее";
– "они посадили его голенького всего на повозку и быстро начали толкать ее";
– "они посадили его голенького всего, плачущего на тележку и быстро побежали с ней"?

В общем, мы имеем две группы. Одна – наверху, на ребристых поверхностях Нью-Йорка пытается в мюзикл попасть. И есть еще внизу, в коридоре будто подземном, группа воспитателей и детей, бегом толкающих на тележке мальчика всего голенького. Теперь хорошо бы представить себе также некую машину, установленную на задворках 4th West, работающую на связях канатов, шнуров, дощечек в полумгле – большую машину, занимающую уже целое помещение. И вот там должен появиться этот могущественный человек – назовем его господин Вотун, – обещавший ребятам свою поддержку в мюзик-холле. Это крупный человек, ростом раза в полтора больше обычного, он входит, занимая собой весь проем машины, проем двери – в очках, в плотно прилегающих полусапожках, он закрывает своим телом весь проем двери. Надо принять во внимание еще, что эта машина по своим шнурам способна таблички продвигать, к демиургу их отсылать, с демиургом взаимодействовать через послания – о ракурсах расстановки сил, о ракурсах пяток, отогнутых в коридоре на бегу, ему сигнализировать. vА теперь назад к ребятам, ждущим наверху. Вот один из них пританцовывает в коротких штанах, пригибается в коротких штанах, подымает ногу, очерчивает какие-то овальные тела – от него сбоку лежащие, удаленные овальные тела. Конечно, он и в танце сохраняет приличие, только коллективные па исполняет, потому не может он машину на задворках, с толстыми синеватыми шнурами машину на полный ход включить, мощно так включить ее, не может произвести такой же накладывающийся бег, такую же передачу возбуждения, как там внизу, где мальчика всего голенького на тележке толкают. Эта машина все остается на задворках, без успеха, вне игры, не принимаемая в расчет, и невозможно ее на руках, вывернув мускулы, создавая крупнозернистые брызги пота, перенести в Uptown. Поэтому надежды свои молодые танцоры возлагают лишь на длинную, как бы ребристую дорогу, протянутую вдоль Манхэттена на север, на этот рубчиками изгибающийся карьеризм – коль скоро подземный нутряной коридор возбуждения, математической точкой пробегающего, ускоряющегося, недоступен им. Поэтому ждут они встречи с мощным господином Вотуном в бежевом белье или сизом белье, с плотно обтягивающими рубчиками манжет, который должен им все устроить и туда дальше, в мюзикл их переключить.

Так мы видим у магазина на 4th West группу ребят вертящихся, по-бумажному шелестящих на ветру, кончиками носков описывающих какие-то круги. Эти белые ребята такими листочками, такими почками складываются у магазина в группу, с испода клейкую, коричневатую. И этой коричневатостью молодых весенних почек они параллельны подземному желудочному коридору, по которому дети и воспитатели с возбуждением толкают на тележке голенького всего мальчика, плачущего.

Господин Вотун тем временем ворочается на кровати. Поднаторевший в средневековой литературе (а это специальность его, старофранцузкий язык он в свое время изучал), он вспоминает историю Ланселота Озерного, который вскочил в тележку карлика-мясника, но перед этим медлил целых три мгновения. Подбрасывая ногами чулочки, клювики, стручки опавших листьев, он медлил целых три мгновения. – Нет, я не буду таким, – думает господин Вотун. – Я встану, я натяну на свое толстеющее тело шерстяной костюм, натяну мои полусапожки, я оставлю зазор небольшой – в толщину ремешка зазор между сапожками и нижним краем плотно обтягивающих панталон. Им я буду фокусировать все. Я помогу ребятам, ждущим у 4th West – туда, на север, к деревянным сценам их переведу, я покажу им, как всю эту машинерию из задворок с ее канатами и табличками можно на руках, на мощно выворачивающихся руках туда, на север перенести. Потом я устроюсь над подземным желудочным коридором – наискосок, касаясь коробчатым телом потолка, устроюсь. Там я свои передачи включу, свое ребристое туловище включу. Я остановлю бег детей и воспитателей, и этот мальчик, плачущий на тележке, дескать "голенький весь", он целиком уйдет в математический предел, в размытом пределе он исчезнет.

Но ничего этого не происходит, так и продолжает господин Вотун прохлаждаться на кровати. Заодно он представляет себе другую сцену – мирную в общем-то, хоть и не лишенную чувства такой приятной, тоненькой опасности – бесконечно прокатываемой в темную пластинку, никогда не обламывающейся опасности: двое детей, оставшихся дома одни – как водится, девочка постарше и мальчик помоложе – испугавшись в сумерках чего-то, забрались под стул рядом с кадкой, рядом с одеялом. И господин Вотун думает: как бы эту сцену с той группой детсадовских детей и воспитательниц, толкающих опозорившегося мальчика по коридору, соединить. Как бы их замкнуть, со вспышкой замкнуть, наложить друг на друга пластинку протяженную тоненькой опасности уютной и это математическое движение точки такого бесконечно выгибающегося возбуждения в протяженном желудочном коридоре. Как бы их друг на друга наложить, болтами что ли соединить как сланцевые пластинки, или шнурами плотными синеватыми через просверленные отверстия пропущенными соединить, чтобы это возбуждение себе присвоить.

Какова, кстати, результирующая у "верхней" группы надеждой обуянных молодых людей, где кто-то вращает ногой, носком описывает круги, а какая-то девушка уже, похоже, собралась уходить, вся в слезах, или уже мыслит себя в тесно заставленных мебелью гостиничных номерах, где она присаживается на высокий край кровати, только кончиками носков опираясь на пол? Есть ли результирующая у этой группы листочками трепещущих молодых людей, есть ли внешний момент движения у нее? Ведь можно разные мюзиклы получить, разную вписанность в профессию. Получить всего лишь пестрые гетры, подчеркивающие дебелую длину ног. Или, того хуже – получить продажу серых вязаных ковриков для медитаций в каком-нибудь захудалом религиозном братстве.

Вот, допустим, господин Вотун переключит их в какую-то секту, какое-то замурзанное "библейское общество" с морщинками вокруг глаз. Вот на благотворительных базарах, на крытых солнечных галереях они будут вести торговлю, там слоняться, пытаясь самодельные войлочные маты, круглые коврики для медитации всучить.

Может быть, этого и пытается избежать детсадовская группа внизу, подталкиваемая рубчатым валиком толстого вращающегося господина Вотуна, она пытается прийти к постоянному возбуждению – постоянному, но медленно, забавно, как игрушечный дракон, поворачивающему свою башку в случае необходимости.

Итак, две параллельные группы возникают. Одна – светлая, дневная, американская – неподвижная перед магазином, лишь своими разобщенными частями проворачивающаяся, и другая – отечественная слитная группа, математической точкой мчащаяся по коридору, толкающая тележку с мальчиком, голеньким совсем. Она движется, все ускоряясь – без завитков, без половиц, по желудочной поверхности, и до каких пор такое ускорение может происходить? До каких-то бороздок нутряных беловатых, вдруг могущих обнаружиться поперек их пути? До заваливающегося бортика, расползающейся полоски? Так они и будут свое остервенение усиливать, пока не выбегут к некоему сероватому, кашеобразному позору, крохотным горным цепям? Вместе со своими воспитателями они выбегут туда такой неровной, почти полуторной шеренгой, застывая пятками, гораздо больше, чем это нужно, отброшенными назад?

Так они будто коричневатые подтеки на коже мальчика раздетого, голенького всего к неприличному просветлению силятся перевести или в сизую вечернюю мглу перевести – выбежав из этого подземного коридора, позорные подтеки на теле мальчика с вечерней прохладой слить неразличимо. Вот его загаженное белье они бросили в таз, его посадили туда же, и на тележке с колесиками все быстрее, бегом по коридору толкают. Будто с разрывом сердца сладостным его грязные трусы бросают на тележку, в таз – с разрывом, подобным светловолосой, простецкой, единственно доброй нянечке или воспитательнице.

Так группа детей и воспитателей бежит по нутряной плоскости коридора – кульбитов не могут сделать они, бурунчиками над плоскостью нырнуть не могут. Только в абсолютную гладкость продолжается для них этот коридор – гладкость математической бесконечности сродни, легкой ссадине, слизистому кружку с поблескиванием нежным, никак не зарастающему.

К чему-то твердому, ребристому стремятся молодые люди наверху, в Нью-Йорке, к определенности полосатых вязаных гетр, что натягивают женщины-танцовщицы во время репетиций; и одновременно к такому вот кашеобразному пределу, в котором возбуждение должно потерять разницу между "угомониться" и "в космос улететь", между "угомониться" и "отправиться планеты пересчитывать", стремятся дети внизу. А между теми и другими ворочается господин Вотун ребристым цилиндром туловища своего.

Так Вотун простирается наискосок между двумя поверхностями: ребристой, в пределе к сцене стремящейся поверхностью Манхэттена и нижним детсадовским коридором – он касается обоих, проворачиваясь коробчатым телом вокруг наклонной оси. Будто просвет между своим темно-синим шерстяным костюмом, дугами обтягивающим, и плотно облегающими полусапожками – будто этот просвет он использует для некой фокусировки, для того, чтобы бросить свет на происходящее наверху и происходящее внизу. Он повисает наискосок, и по отношению к его толстым полусапожкам группа детей и воспитателей, бегущая по коридору, оказывается в постоянном "вдали" – набухающем, но в прозрачный разрыв никак не прорастающем "вдали".

Этот бег детей и воспитателей по коридору – что-то кавказское в нем, и господин Вотун, как трубка в бутыли с вином над этим повисший, подобно тому как царская Россия с какой-нибудь Грузией обращалась – для вящего же блага населения ее, для вящего блага зеленоватыми яблочными плоскостями трепещущего Кавказа. Группа детей и воспитателей, быстро толкающих по коридору тележку с мальчиком, голеньким всем – как Россия, стремящаяся пробежать скорее сквозь Кавказ, сквозь стыдливую неприемлемость такого обделавшегося хныкающего Кавказа. Это все казацкие дела, ведь казаки – это те, кто не боится туалетов, сохранившие такую вечную мальчишескую бесшабашность перед туалетами, кто не боится дверцу рвануть, защелку сорвать, в девичий нужник подсматривать, в штаны нужду справить.

А там наверху ребята на 4th West стремятся целиком в американскую прозрачность, в Uptown уйти – туда, где сломанные носы позиционно равны целым носам, равны лысым, равны парикам, и конвертируются друг в друга, уйти в абсолютную прозрачность Манхэттена, где птицы, парящие над домами, равны сломанным носам, где в туалет можно и по плоскости идти и по лесенке приставной, будучи лысым или в парике, влезать. Они не знают ничего про коричневатыми наслоениями, напластованиями заставленность коридора внизу – выглядящего так, как если бы грядки были разбиты под стенами Кремля, капустные грядки, коричневатой брюссельской капусты грядки были бы разбиты под стенами Кремля.

No 10 CONTENTS MESTO PECHATI PUBLICATIONS E-MAIL