Раздел III
Инженерия душ
Томаш Гланц
Tеррор как неизреченное слово
Русский терроризм 19-ого/ начала 20-ого века принято интерпретировать как экстремистскую разновидность революционной деятельности, когда отдельное лицо или группа лиц (напр. Боевая организация) убивают общественного деятеля чтоб отомстить ему или спровоцировать страх и хаос, ведущий в конечном итоге к падению государственной власти. Идеологию (и в некотором смысле даже религию) террора следует однако признать и проектом идеального, райского слова и текста (исходя из структурной аналогии последних, как она запечатлена в "Мысли и языке" А.А.Потебни, 1862).
Терроризм религиозен на нескольких уровнях.
А) Генеалогически. Известные корни террористического поведения кроме линии античной политики и риторики (Цицерон и Сенека, провозгласивший, что нет жертвы более угодной богам, чем кровь тиранов) уходят в раннюю еврейско-христианскую среду и к древнему исламу. Секта сикариев, носящих под одеждой короткий меч - сику, убивала в 1-ом веке во время иерусалимских праздников своих оппонентов, прежде всего римлян, прямо в толпе среди бела дня. Исламские аскеты асасины пользовались начиная с 11-ого века при терактах против калифов и других сирийских или палестинских деятелей исключительно кинжалами, считая убийство священным актом.
Б) Процедурная религиозность терроризма сводится прежде всего к убийству как жертвоприношению. Согласно теории Рене Жирарда, исследователя архаических форм насилия и его функционирования, ритуальное, "финальное" убийство в архаическом обществе необходимо для остановления цепи конфликтов и агрессивных истреблений и для вознобновления "порядка". Выбор жертвы отчасти арбитрарен и таким образом акт жертвоприношения благодаря своему субститутивному характеру может играть символическую роль мировой сделки (La Violence et le sacrй, 1972). Новый Завет по Р.Жирарду (книга Des Choses cachйes depuis 1а fondation du monde, 1978) отрицает принцип смерти (Иисуса) как жертвоприношения. Распятие Христа происходит не как жертва, а против всех жертв. "Милости хочу, а не жертвы" (Мф. 9,13).
Терроризм, несмотря на его христианскую риторику, является регрессивной попыткой смирения конфликтов путем жертвоприношения. (Этот архаический принцип был введен в новозаветную историю только в средние века, утверждает Жирар, в самом тексте трактовка смерти Христа как жертвы ни разу не упоминается.)
В) Телеологическую религиозность терроризма можно понимать двояко. Первый вариант напрашивается сразу и к нему, как правило, терроризм и сводят. Речь идет об установке на социальный рай, путем к достижению которого должен служить террор. "Философия", о которой говорит автор понятия телеология Христиан Вольфф (1679-1754), заменяется "террором". Цель одинаковая: достижение "всеобщего блаженства людей". У Жоржа Сореля (Rйflexions sur la violence, 1908) к блаженству ведет путь массового насилия генеральной забастовки; концепцию Сореля можно считать комплементом террористической апологии насилия или наоборот ее антиподом, как это имеет место например в Террористической борьбе (1880) Николая Морозова, считавшего индивидуальный террор более прогрессивным и экономным способом борьбы. Но картина рая остается стабильной: генеральная забастовка (добавим: или индивидуальный теракт) является по Сорелю апокалиптическим мифом, который играет в пролетарском бунте ту же роль, что и Страшный Суд и Царство Божье в бунте первых христиан против античного мира.
Второй вариант телеологической религиозности терроризма касается языка и слова. В терроризме рай, кроме определенного социального устройства, это также - или даже прежде всего - область неизреченного слова. Террор как борьба против изреченных слов основан на той концепции рая, которая выражена во Втором послании апостола Павла Коринфянам (2 Кор. 12, 3-4): "И знаю о таком человеке (только не знаю - в теле, или вне тела: Бог знает), что он был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать."
Характеристика террора как пути в рай выражается в рецензии Дмитрия Mepeжковского на террористический роман Конь бледный Бориса Ропшина/Савинкова: "(...) с такою болью кто шел ко Христу? (...) с такою жаждою святости кто верил во Христа?" Насилие террора по Мережковскому равно чуду, поскольку оно является "прерывом в цепи причинности", которую представляет собой 'необходимость' насилия государственного. Еще более отчетливо рай вырисовывается в предсмертных переживаниях террористки Миси в седьмой части известного Рассказа о семи повешенных Леонида Андреева, названного Смерти нет: "И несказанная радость охватывает ее. Нет ни сомнений, но колебаний, она принята в лоно, она правомерно вступает в ряды тех светлых, что извека через костер, пытки и казни идут к высокому небу. (...) Точно отошла она уже от земли и приблизилась к неведомому солнцу правды и жизни и бесплотно царит в его свете." Сам роман террориста (напр. Степняка-Кравчинского или Савинкова), однако, как и сам террор, является попыткой невозможного. (В отличии от позиции писателя-наблюдателя: напр. Леонида Андреева.) Дело в том, что при всем значении, которое террористы придавали (литературному) слову, сравнивая его с пулей, при всей их сакрализации печати и типографий (в Подпольной России Степняка-Кравчинского, в Бесах Достоевского и пр.), при всей пользе, которую террористы извлекали из авторитета литературы (присвоение С.Нечаеву героического ореола посредством огаревского стихотворения, реплика которого появляется в Бесах) - все-таки пуля, теракт, должны стать на место слова, заменить, вытеснить его.
Этот краеугольный "шифтер" (shifter) от изреченного (т.е. импотентного) слова к райскому, неизреченному, омниопотентному 'постслову' (действию) выражен в Проекте устава боевой организации (БО), цитируемом в Воспоминаниях террориста Б.Савинкова: "(...) на обязанности БО лежит подготовка (...) предприятий боевого характера, (...) в которых слово воплощается в дело". Такая стратегия не вызвана поверхностно завистливым отношением к "силе" художественного слова со стороны тех, кто ей не пользуются - об этом свидетельствует афоризм писателя Д.Мережковского: "Красота слова - красота дела". Изъяснение этого панегирика "чуда-теракта" таково: "слово для слова, а не для дела - вот наша 'бледная немочь'. Чтобы вылечиться, надо вернуться к делу. Хорошо говорит только тот, кто хорошо делает." Степняк-Кравчинский идет еще дальше, обозначая в своих Террористах властителей слов как "пустых болтунов, неспособных на настоящее дело".
Неслучайно в многих описаниях террористов подчеркивается молчание и молчаливость как престижные формы поведения.
После своего подчеркнуто апокалиптического образа в текстах Савинкова (Конь бледный, Конь вороной) терроризм как "словоборческая" идеология иссяк - растворился в тексте Петербурга Андрея Белого - первого посттеррористического романа, где бомба приобретает безопасную метафорическую функцию - быть брошенной против пирамиды культуры.
Вопреки трагедии осуществленных убийств, потенция террора быть замещением слова должна была провалиться - теоретическое обоснование такого неизбежного коллапса дал Вальтер Беньямин в известной статье Zur Kritik dег Gewalt - основной тезис которой согласно более поздним интерпретациям говорит, что божественное - т.е. не мифологическое, не правовое, не справедливое или несправедливое - насилие является изначально недостижимым, для человеческих возможностей неподсильным.
Вопреки исторической кончине концепции насильственного действия как замены беспомощного слова, вопреки ее растворению в подчеркнутом интертекстуализме модернистской прозы, этой моделью райского, постсловесного поведения чреваты все времена, в которых задачи, предъявляемые к слову, кажутся неадекватными их возможностям. Один из таких моментов переживает видимо и современная московская культура: некоторые приемы так называемых радикальных художников можно рассматривать как бледный отзвук героизма классических террористов и их борьбы против бесплодности слов. Но их великое поражение на пути в рай неизреченного слова - это уже другая тема.
|