Часть 1 | Часть 2 | Часть 3 | Часть 4

Анастасия Цветаева

«Дым, дым и дым»



Посвящается моей сестре Марине Цветаевой.

[64]


«Выпуская в свет» мою вторую книгу, я заранее объясняю, что это — вовсе не мой дневник, как сказали, ошибочно, про мою первую книгу.

То были мысли, а это — мои всевозможные чувства, которым я не найду лучше названия, чем «Дым, дым и дым».

Я извиняюсь за чрезмерную интимность страниц, делающую их похожими на дневник, но без событий и обстановки были бы непонятны чувства, составляющие содержание книги.

Я позволяю себе указать читателям на необходимость последовательного чтения, т.к. эта книга имеет план, и только тогда даст свое истинное, т.е. стройное впечатление.

А мои дневники впереди. Они выйдут лишь много позднее, с ясным и кратким названием «дневника».

Анастасия Цветаева.

Москва, 1915. [65]





Не оттого, что земля летит, все стало сном. А лишь потому, что все мною воспринималось, как сон, я узнала, что земля летит.

Великий аристократизм сделал мою жизнь безнадежной.


==========


«Я — я. И никто ничего не докажет. Все законы и уверения, как марки без клея, тронув меня, отпадают сами собой!»

А.Ц. [66]







Холодок в сердце. Знаете ли вы его?

В. Розанов


Мой голос — моя жизнь — мое чтение — это как тайна —игры — Паганини. Как речи Уайльда — все пропадет,

— и будет совсем непонятно, —

что люди находили во мне!

Склонившись над моей карточкой, которая ужасно меня изуродовала (до смешного), будут удивляться: где красота?

О, краски лица моего,

о, бархат улыбки и взгляда,

о, бархат,

о, скрипка речей —
кто будет читать мои книги, в них не найдете и половины их смысла — ибо книги мои — это скрипка, а мой голос — это смычок!

Тонкие тени улыбки,

сарказма, веселия, грусти, иронии,

понижения, повышения голоса —

все пропадет...

А это в комнате давало впечатление музыки, и слушали меня изумленно и тихо!


==========


Каждое чтение моего дневника в жизни моей — было победой над кем-нибудь!

Я это знала всегда — до упоения ясно.

И — тихо — у меня голова кружилась,

и нежность улыбки моей была бездонна,

на моих бледных щеках — вспыхивал румянец волнения,

и смех становился короткий и легкий,

и голос дрожал, как смычок,

— рука моя привычным движением протягивалась за тетрадкой,

которая сама раскрывалась — на великолепных строках... [67]

Закрывались двери. Тихо лампа горела. Звезды сияли в небе, в щелочку занавески. Я еще раз поправляла листы, облокачивалась о цветную подушку,

лицо мое легким движением спрятано в тень,

и вот начинается в комнате:

глубокое и чудесное,

мне — знакомое, ему — незнакомое,

волшебство!

Медленный

начал

смычок

по струнам

туго-натянутым

свой медлительный танец,

легкий!

Задумчивый и певучий голос мой тает, как дым,

неуловимо смеется рот, глаза опущены на страницу, — о чем я читаю?

Жизнь, музыка, смерть, моя юность. И вдруг —

легкий смычок затанцевал по струнам коротко и отрывисто,

раздается неудержимый смех,

вся комната дрожит от веселия и блеска...

Бриллиантами падают иронические замечания,

и черным алмазом — сарказм...

жемчугом катятся слезы,

рот перестал улыбаться,

— и вот уж снова невыразимая грусть — окутала все!

Медленный

продолжает

смычок

свой медлительный танец,

— мрак. Глубже. Глубже. Обрыв! Глубина!


Мне темно. Подняв глаза от тетрадки, я придвигаю лампу на край стола; руки листают страницы. Вот это: [68]

«В жизни нет ничего, кроме романтизма. В мире нет ничего, кроме грусти. В небе нет ничего, кроме пустоты. В человеке не может быть ничего, кроме жажды, и мир не должен её утолять!»

«Ни перед кем, никогда, я не буду права. Никогда я не буду царем положения. Я не сделаю ни одного из тех вечных жестов, которыми держится мир. Я слишком чувствую смерть, и ее неопровержимое приближение в каждой минуте.

Я слишком гениальна, чтобы оставить след! Я умру, высказав меньше, чем кто-либо!

Если б были еще храмы Эфесские, я бы сожгла их все! Если б я верила в Прометеев огонь, я бы его добыла!

Но их нет. И в огонь я не верю. И сделать — ничего нельзя»1

И затем короткое замечание:

«Это я писала давно, 18-ти лет!»

«Вот, пожалуйста, ту; нет, рядом, вот эту тетрадку. Merci». Шелест страниц. Мой замедленный голос...

...Слушая «Танго», думала: «А-ах, ничего нет преступного!..»

Я читаю. У меня щеки горят. Кончила. Что-то говорю —очень быстро, и обрываю:

«Можно еще прочесть?»

«Нет, я знаю, что я пишу хорошо, но, ведь, когда много, то утомительно... Ах, где же это? Сейчас».

Гость сидит, слушает. Перед ним — молодая женщина читает свои чувства и мысли. И что за чувство он испытает в ответ, слыша:

«В моем замысле докончить Заратустру — нет ничего невероятнаго, кроме дерзости. «5-я и 6-я части «Так говорил Заратустра» — благоговейно посвящаются Ницше...»

И дальше:

«Дайте мне вечную жизнь. Дайте мне кругом земли не воздух, а мед. И пусть облака будут сказочными ладьями, и пусть реки побегут вспять — повторяю раз навсегда: все безнадежно. Все, что сможет существовать, будет: нелепо, потому что, наверное, надо было, чтобы никогда ничего не было...» [69]

«И хоть бы кругом — пир, великолепие, золото, тигровые шкуры, чаши с вином, книги, вся мудрость земли, христианство, буддизм, теософия, — все же через 50 лет нас не будет, и все будет зелено на земле...»

«...Пусть за небом грань и конец, все же есть бесконечность; если у неба нет конца, оно бесконечно; если Бог есть — он в бесконечности; всё — часть бесконечности. Поэтому все безнадежно, а бесконечности не уничтожить никогда».

«...А наверху для меня все тот же вопрос и все тот же ответ, — о, как садится солнце, как медленно озаряются пашни, как тихо, тихо, страшно далёко несутся звуки гармоники, и вот уж кузнечик... Все радостно, все пусто, все глубоко`!..»

«И еще последнее, можно?»

«Думается мне, что единственный выход — это взорвать землю! И что многие это знали. Думается мне еще... ах, как мне многое думается! Но те, кому пришла в голову эта веселая мысль...»

Тихо лампа горит. Звезды видны в щели штор. Двери закрыты. За ними детский голос:

«Мама, мозно!» — «Нет, деточка, сейчас нельзя».


==========


От смущения, убирая в шкапчик тетради, я сразу начинаю посторонний, веселый, нелепо-мучительный разговор.

Звоню. Велю подать чаю. И в сердце острая, до боли, тоска.

Ах, зачем я столько прочла? Любовь к тетрадкам меня охватывает кольцом тоски, мне хочется быть одной, лечь на диван, закрыть глаза, чтоб было тихо, чтоб не было судьи, зрителя...

Пряча лицо в тень, я что-то говорю, и улыбка моя напряженна, но я скорее умру, чем покажу, что мне нехорошо.

«Да что Вы, ах это очень весело! Тот же самый, который тогда говорил...»

Несут чай. Вдали — голос Андрюши. Я зову его. Вот он стоит на пороге, широко распахнув дверь, в бархатном платьице, тоненький; темные глазки блестят под прядками золотистых волос, белый воротник вокруг шеи.

Я беру его на руки, подхожу к гостю, они здороваются, и Андрюша мячиком катится на диван, и лукаво:

«Мама, мозно мне пастилу?» [70]

«Можно, деточка. Няня, и потом возьмите Андрюшу».

Андрюша не хочет.

«А что я тебе покажу...»

Мы одни.

«Что ж Вы не пьете?»

«Спасибо, я буду. В одном из Ваших отрывков...» начинает медленно гость...

У меня тоска сразу вспыхивает перед тем, как: возрасти или исчезнуть — не знаю. Легкий озноб бежит по рукам и спине. Я сижу на диване, облокотясь о подушку, слушаю и смотрю.

...«прекрасно то место, где Вы говорите»...

Тоска? Счастье? Не знаю.

Но вдруг страшно хочется мне, вот сейчас, тут же, упасть перед ним на колени, и — совершенно не зная его, не зная, за что, начать целовать его руки, в восторженной и глубокой тоске!

Знаю: он «побежден». Но во мне слишком много трепета, чтобы сидеть победительницей, улыбаясь. Что такое «победа»? Кто победил? Кто хоте.. побеждать? Господи Боже!

Через 50 лет мы будем в земле, он, я, няня —. только Андрюша еще будет жив на этой прекрасной земле; наши кости будут лететь в истлевших гробах, вместе с землей, вокруг солнца...

Он тихо сидит в кресле.

С неуслышанным вздохом я подхожу к окну, и откидываю занавеску. Через темный блеск стекла вижу звезды. Справа —высокий дом, в нем потухли квадратики окон. Уж близок рассвет.

На другой день мне говорят:

«Ася, разве можно так жить? Вы себя губите! Вы пожалеете после об этом! Вы сами не понимаете того, что Вы делаете! И для кого?»

Молча, слушаю.


==========


Отворив свою дверь, я почувствовала бесконечное счастье. Здесь — только я; я одна, мои книги, тетради, и все — как хочу... Нет у меня терема — слава, слава свободе! Сидя за чаем, слушая разговор, я смотрела на всех и думала. Все по-двое, по-двое... И мне — то душно, то горько. [71]

О, я не жалуюсь! Я все отдам за этот миг, когда я от людей вхожу в мою тихую комнату, где меня ждут мои книжечки. Но меня поражает порой мое одиночество среди всех. Семья, вещи, дом, уют, мир — каждая женщина окружена своими дорогими цепями. И я хорошо сознаю, что никто не дает ласки, кроме любимого мужчины.

А меня — дома никто не ждет, обо мне никто не заботится, у меня нет — ни прочных друзей, ни среды. У меня только люди, которые меня любят — но ведь это песок, а не почва. И песок этот сыплется возле меня, больно делая сердцу;

сегодня — друг, и нельзя разлучить, а завтра — решено расстаться, а послезавтра — я одна, и он один.

И нет среды. Как будто бы она была возможна при моих мыслях и встречах! И я ничего не прошу.

Я только хочу указать на ту горькую острую нотку каждого моего дня с людьми.

Смотрю и думаю: «Из-за свободы моей все мнят меня девочкой. И думают, что я «ищу» — не нашла еще. И говорят со мной, как... с подростком. Если б знали вы, дорогие мои друзья, о чем вчера вечером была речь в моей комнате. Кто из вас продумал те слова, что вчера я сказала? Но это все —в тиши. И вы, любезная хозяйка дома, любующаяся мной —не знаете, что среди ваших гостей есть тот — кто бросил бы для меня свою жизнь — вверх, как мячик!

Вы не знаете, что сегодня в вашей гостиной — наша последняя встреча, что мы оба не слышим ни одного из тех слов, на которые так весело — отвечаем!..»

И вслед затем:

«О, блаженство уединения! Кто так свободен, как я? И чье будущее шумит впереди таким водопадом — далеким, таинственным, без названия!»

Моя жизнь — это взлеты, падения, страшная тоска, постоянная мысль. Горечь без дна и без края! И все ж — я совершенно счастлива!


==========


Всю жизнь буду жить одна. Поняла это. Потому что обожаю тишину, и себя в ней.

Жить вдвоем — нельзя. Но когда меня покидают — тоска. И разве я не упрекаю ушедшего? Но разве я его позову назад?


==========


[72]

Вечером, прощаясь, я умоляю не опоздать, а то я буду томиться. Да, так мне кажется, потому что с утра вдвоем, и очутиться одной... — Но дверь заперта. Подхожу к зеркалу, медленно раздеваюсь, долго сижу на кровати, снимая чулок, расчесывая волосы, зевая, вспоминая все слова свои — за день.

Через полчаса загляни ко мне тот, кто со мной простился — он не узнает меня. Взгляд мой совсем другой. Ни тоски, ни ласки, ни обожания. Мои глаза глядят куда-то далеко, равнодушно, бесцельно, а если с тоской — то с другой. Вокруг — предметы, которых я не видела тому назад полчаса, ничего не видела, кроме его и себя. А сейчас я их вижу. Грань зеркала в зелено-синих огоньках, и ландыши стоят в блестящем стакане; я вижу все: узор ковра, ручку двери, даже отлично замечаю все вычурные цветочки на чашке, и легкий вензель гостиницы, окруженный гирляндой.

Я слышу шум лифта, глухой звук шагов, легкий запах папирос еще стоит в комнате...

Я одна в мире. Вокруг — мое прошлое, мое будущее. Я стою с глазу на глаз с коренными вопросами. И кто поможет их разрешить?

Кому я шепну то, что чувствую?


==========


Наутро я привыкла быть одной. Близится час, когда он должен прийти, я спешу выпить кофе, встать, долго стою у окна, смотря, как высоко над стеной двора плывут ряды облаков, очень легких. Вспоминаю почему-то Dante и Beatrice. Рим. Pont des Anges. Ах, я помню, был вечер...

Угол крыши, мокрый от дождя, отсвечивает проглянувшее голубое небо. Я отхожу от окна, и сажусь писать.

И когда в дверь раздается стук, то голос, которым я говорю «войдите» — свеж и вежлив, но в нем нет ни единой нотки, соединяющей «сегодня» — с «вчера».


==========


Как надо поступать со мной? Если, зная, что утрами я люблю писать, мой спутник будет опаздывать, то он будет прав и добр до тех пор, пока в какое-нибудь утро я не встану, в тоске, после страшного сна. [73]

Бьет 8, половина, 9, половина, 10, половина. Его все нет. Тетрадка закрыта, я не подхожу к столу. 11. Покинутая, ухе три часа ждущая утешения (!), я подхожу к кровати, и прячу голову в подушки. И на полотне — вот уж следы неудержанных, неуслышанных, бурных слез!..


==========


Как надо любить меня? Не касаясь. Ибо если ... но об этом много раз! Да, не касаясь. Но почему же два дня проведя с М., я с легким раздражением почувствовала, что он моложе и чище меня. Почему я почувствовала, что в такой безопасности — мне скучно!

Что же, как надо любить меня?

Не касаясь — мне скучно станет через два дня. А коснетесь — и я завтра так долго буду стоять у распахнутого окна, так смотреть на струйки дыма из труб кирпичной стены, и к вечеру так захочу видеть кого-то, кого потеряла из виду вот уже несколько лет... А через день — великолепная страница в тетрадке, о том, что все — безнадежно, — и я вам читаю ее, и требую, чтобы вы грустили.


==========


От тоски меня не избавит никто и ничто.

Меня надо оставить одну, с моими вечерами над дневником, над письмами, с пластинками граммофона, со звонками по телефону Марине, и с внезапными поездками на чей-нибудь зов.

Смотреть на меня и знать твердо, что все это — «не то» и «не то!» И не знать: что же «то» — для меня!


==========


Наше стремление все слить в едином итоге нас приводит к понятию загадки там, где есть только сложность.

Загадки нет.

Я утверждаю: я абсолютно не загадочна, но я бесконечно сложна.

Загадка — это ящичек, от которого ключик утерян. Но ключик найден — и мы видим все содержимое: алмаз ли, тоненькая ниточка жемчуга, или «беззаветное сердце». [74]

Но человек (и я — в частности) вовсе не ящики с ключиками.

Лишь тургеневских девушек разгадывали по одной их фразе. Я же их несколько переросла, и меня не только по одной фразе, но и по десяти — «разгадать» нельзя. Я допускаю даже то, что я скажу самое истинное свое и краткое, например то, что «все относительно», — но и это не дает ничего в руки, — все тут тает в руках, как дым, — я завтра же с новой силой воскликну: «Есть лишь одно, что не относительно —это...» etc.

Но есть один способ меня узнать — это начать жить со мной со дня рождения моего до дня смерти, все видеть, все мотать себе на ус, и в итоге всего — над гробом моим произнести два-три слова.

Этим мог бы заняться мой ange gardien2, если б только France не разуверил меня в его существовании3,

не в обиду будь сказано, что были бы эти слова, вероятно, неинтересны (например, что дважды два есть четыре, или что дважды два — пять, — это после целой-то жизни, — о бедность даже ангельских заключений!),

но и тут я не могу не взбунтоваться, встаю из моего гроба и говорю моему ангелу:

«Милый друг. Из всей моей жизни ты вывел вздорнейшее заключение: ибо, может быть, самый замысел два помножить на два, — далеко не так блестящ, как он мнится!

Если б ты был тонок, изыскан, и понимал бы толк в вещах хорошего вкуса, ты бы никогда не допустил себя до столь нелепых минут.

Ты молча отошел бы от гроба, разведя руками, объявив в заключение всего, что ты обо мне — решительно ничего не знаешь!»

Да. Так я думаю. Никто никого никогда не сможет узнать.

Так, скользят какие-то тени, призраки, блеснуло что-то, что-то погасло, вновь загорелось, вновь погасло — смотришь, —и все погасло!

Из этого было бы мило вывести, что — все есть загадка. Но я воздержусь. Я говорю, как прежде: загадки нет никакой. [75]

Но есть недостаток в атрибутах времени, которое бежит неизвестно куда и зачем.

Есть недостаток в атрибутах пространства, мешающий нам быть в данный миг, где нам хочется.

Есть недостаток в способах восприятия, и в течении памяти... И вообще, есть недостаток во всем!..


==========


Я говорю: «Земля летит, этот день никогда не повторится, приходите ко мне, не уходите от меня, говорите, я буду вас слушать, слушайте, что я говорю,

ни единого жеста не удерживайте, ни единому желанию не ставьте преград,

потому, что — земля летит, этот день никогда не повторится, через 50 лет мы будем в земле».

Но через слова мои — ясные и краткие, пробиваются другие слова — туманные и неверные:

«Мне безразлично, летит земля или нет, я равнодушна к выводам моих мыслей. «Пламенные шаги» — да, так надо. Но я предпочитаю быть — совершенно иной.

Я вас люблю. Но я не подойду к телефону, я вам не пожму — крепче — руки.

Да, я слыхала свои же слова, что надо быть откровенной, —но я предпочитаю лгать. Вы прелестны. Но я вас не поцелую. И — что ж? В общем — игра словами: там я холодных, как лед, людей, зову и учу быть — горячими. Тут я удерживаю мое пламя, окружив его — льдом».

Я права! Где мудрость и где безумие? Где закон и где преступление закона?

В том, чтобы все сметь — оттого, что земля летит, или в том, чтобы сковать себя по рукам и ногам — из-за одного вкуса к изысканности!


==========


Был синий вечер, воскресенье. Вдоль трамвайных рельс, запруженных вагонами, мерно шли войска, позвякивая чайниками, блестя штыками. Вдали раздавалась музыка, толпа бежала по обоим тротуарам, небо было ночное, синее.

Я держала одной рукой Андрюшу; его матросское пальто было так весело среди двигавшейся массы людей; извозчик [76] ехал шагом, Steckenpferd4 трогательно прижался мордочкой к Андрюшиному плечу. А я думала о том, что, может быть, это будет его первое воспоминание, — змея трамваев, музыка, штыки, — как фантастично! — а у меня уж позади — целая жизнь. И быстро пролетит ее продолжение, все — сон.

Люди идут на смерть, я слушаю музыку, небо в звездах, деревья Зоологического сада, весенний вечер, Андрюша, я.

Бесприютно! Меня холодом схватило это чувство, острое, как игла. Где вы все, мои друзья, защитники, не слышен вам мой голос. Вот я и Андрюша, и больше нет никого. Мы вот едем вдвоем на извозчике, среди шумной, нестройной жуткой толпы, и мы оба — я в 20, он в 2 1/2 года — брошены на самих себя, в полную ответственность — не ропщу; вечер ясен, звезды горят, музыка и топот солдат — не ропщу, а только говорю: бесприютно.


==========


Я бежала сейчас по улице. Когда я, без подъема, вышла от Марины, перламутровая розовая полоса за 10 минут сиявшая над морем, померкла. Я взглянула на небо, вдруг почувствовала восторг, и побежала вниз по горе, через камни, в светлом с кружевом, платье, держа соломенную, с большими краями, шляпу. На меня смотрели; смеялись. А я — чем больше бежала, тем острей ощущала счастье. Невыразимая allégressse5 была во мне. Я уж не могла остановиться. Я бежала по улице, в городе, где все меня знают, где знают, что я держу квартиру, прислуг, что у меня — сын... Как девочка, как в 14 лет, я бегу, перепрыгивая, по камням. Смеются. А мне хочется крикнуть: «Дайте скорей пробежать по улице, мимо ваших домов, мне 19 лет, я не знаю, что будет, я, может быть, никогда не пробегу по этим камням!..»


==========


Было скользко, я шла осторожно. Позади меня шел студент. Почти у самого моего дома, когда идти стало невозможно, а сойти на мостовую было круто, он помог мне, сказав: [77]

«Mademoiselle, позвольте Вам помочь?» Я ответила просто и весело, подала ему руку, и мы шагов 30 прошли по снегу, говоря о погоде. Я хотела ему сказать, что я не mademoiselle, что у меня сын уже двух с лишним лет (я бы, наверное, сказала: двух с половиной). — «Ну, вот и мой дом, — сказала я, — а Вам — продолжать путешествие! — И подала ему руку. —Да не снимайте, не снимайте», — засмеялась я о перчатке. Он пожал мою руку. Он был высок, с узким лицом. Голос был милый. Я поблагодарила его и подошла к дверям. Вошла и подумала:

«Как нелепо, что я не могу — вот сейчас — позвать его к себе. Я же чувствую благодарность бо`льшую, чем за то, что он помог мне не упасть!»

Когда я зажгла свет и вошла в свою комнату, мягкую, уютную, в шторах, коврах, книгах, я с улыбкой подумала о том, как он вошел бы сюда, а я бы сказала что-нибудь вроде:

«В этот миг Вы не можете меня уважать. Потому что даже если Вы очень умны, — то ведь мне же предполагается об этом не знать. Стало быть...»

Он бы, может быть, прервал мою фразу. Спасибо.

Ах, как я потрясена такою вот мелочью, таким крошечным происшествием!

Далекий друг, сейчас входящий в свой дом, Вы меня слышите?

«Как маленькие вещи больше больших!» — правда?

А ведь сможет случиться (жизнь причудлива!), что Вы до смерти меня не забудете! И я — Вас.


==========


Как я хотела бы все же не найти никогда этого он, которого пророчили все и Л. «Будет, будет, и все это — пройдет!» Пройдет! Я буду жить для одного, выберу, наконец, и страдания, и счастье — русло. Впереди не будет тумана и страха. Я не каждому смогу «кинуть руки на плечи, под светом далекой звезды!6»

Мои вечера, темные, мои утра, насмешливые и прекрасные; захватывающее до дна очарование мое, что я внезапно могу подойти к человеку, не отойти — 3 дня, 10 дней, месяц... [78]

И то, что я сразу все говорю и ни о чем не прошу, — и вдруг прошу обо всем; ночи бесед и рассветы, которые я обожаю, больше всей жизни моей!

И в легкие прелестные утра моей иенасытимой жизни я говорю:

«Я не хочу, чтобы был он».

Л. говорил, улыбаясь: «Тогда все станет иным».

Так вот, я не принимаю этого мира — иного — еще раз! И как я люблю каждого за то, что он — он и не он...


==========


Как я часто сравниваю себя с Одинцовой!

Во мне есть много схожего с ней.

К чему я так или иначе стремлюсь?

К тому, чтобы меня полюбили.

А тогда — у меня опускаются руки.

Ибо — что делать?

Человек, который меня не полюбил, для меня не имеет смысла.

Но если он меня полюбил — мне нечего ему сказать.

И чем больше радуемся мы в первых разговорах, тем безысходнее будут последние.


==========


Если б он мне сказал: «Ася, я Вас люблю, наша встреча —чудо вселенной. Но если Вы умрете, я не подумаю о самоубийстве, и, может быть, под конец моей жизни — Ваш образ во мне сильно погаснет. Идя за Вашим гробом, я буду видеть, как солнце играет в лужах, и радоваться, что не я умер, а другой. И может быть, редко... может быть никогда —не приду на Вашу могилу».

Я бы ответила: «Сердечко! Ваша любовь мне — достаточна!».

Я так люблю жизнь, что знаю: кто больше: Ася — или жизнь? — Жизнь. Это — единственный случай, когда я не отвечу «Ася». Я люблю этот мир, для которого ты меня позабудешь — больше души своей!

Итог.

Это — итог двадцатилетней жизни: что такое любовь? Все? — нет; часть жизни. Я дня не могу прожить без любви, но я ни за что не скажу: любовь — все, иного нет смысла. [79] Есть смысл. Есть масса смыслов. Солнце. Собака. Вино. Путешествия. Одиночество. Игра. Философия.


==========


Маленький конверт, поздравительный, визитная карточка «Г.Н.С.»

У меня в груди разлилась тревога, и что-то сладко заныло. Мне хочется его позвать. Придет ли? Надо ли звать? Фактически — я добиваюсь его любви. Но что будет, если она будет? Кто он? Позвать? Не позвать?

Так сладко от легкости подойти к телефону!

В чем больше красоты: в том, чтобы сделать первый шаг, или заставить другого его сделать?

Сердце мое уж бьется тише, и я смело себе говорю — еще раз, — что все относительно.


==========


Подойду я или не подойду к телефону — я не знаю. Но подношу к губам его карточку и смотрю. В этом — все! Дальнейшее — безразлично.


==========


Потому что я не знаю: в чем мое достоинство: в том чтобы быть горячей, или в том, чтобы быть холодной. И то, и другое бесконечно легко, бесконечно мне близко.

Но что такое, как подумаешь с минуту, достоинство?


==========


Г., наверное, как и я, понимает относительность всего. И если даже он и горячо ко мне относится — то в равной степени — что ж? — холодно! И у него, как у меня, тоже не может быть такого неудержимого мига, чтобы «прийти». И он не «придет». Как и я не позову — неудержимо. Да, я его позову, может быть; но голос мой будет вежлив, и, если он откажется прийти, я не схвачусь за голову. Закурю. Пойду гулять. Будет закат. С катка будет звучать музыка — и я вспомню, как 16-ти лет, я мчалась на норвежских коньках с Б., и снежинки крутились...

Мое прошлое покажется мне лучше всего, что будет. Потом я куплю шоколаду, и вернусь домой. [80]

Когда С. мне сказал, что он меня разлюбил, я вечером того же дня стояла у окна вагона, ела Крафтовский шоколад, и следила за струйками дыма тонувшего в лунной ночи Петербурга.

И так будет всегда!

И не будет неудержимого. Все удержимо. Трагедий нет. Есть только: музыка и мгновение. Крафтовский шоколад все исцеляет, я настаиваю на том, что все.

О, не вздорны мои слова, не возмутительны, не беспечны!

Правильны, трагичны7, легки, продуманы, пережиты.

Г.! Жму Вам руки! И если можно любить — я люблю...

Но почему не лежать на диване и не думать о другом?

И если будет трагичное между нами, то — случайно. Впрочем, не Вы ли это знаете!

Если я позову — то в припадке бесконечной свободы. Я позову Вас по телефону, Вы ответите вежливо. Вы войдете, я буду курить. Через час земля из-под ног оборвется... Но не будь телефона — я бы легла на диван, и заснула. Вы могли быть заняты, я бы сказала «как жаль» и положила бы трубку.

Я настаиваю на том, что голову разбить можно — только от себя самого!


==========


Плиты тротуаров! Апрельский день! Маленький Андрюша, везущий тележку, у Г. распахнуто черное пальто, на зеленой фуражке блестит значок, глаза под pince-nez8 щурятся от солнца!

Я!

Мы идем, и медленно за нами, на деревянных колесиках тащится Андрюшина тележечка. Мы говорим о возможности беспорядков. Я сперва, в отвращении, пугаюсь, и хочу ехать в глубь страны, потом спрашиваю Г., примкнет ли он, он говорит, что не знает. В этом много любопытного, да. Но на мое задумчивое заявление, что, может быть, и мне надо попробовать стать героиней, он отвечает: «Нет, не стоит, в конце концов».

Я вспоминаю, что за всю мою жизнь я активно жила только в третьем классе гимназии, и уже в четвертом соскучилась. [81] Но он утешает меня, что возраст тринадцати лет еще раз неожиданно возвращается.

«Бог знает! — говорю я задумчиво, — может быть, все же —чтобы понять — надо непременно примкнуть».

«О, конечно!»

Мимо мчится галопом солдат на лошади. «Ах!» вырывается у меня.

А солнышко светится ласково, и медленно клонится к западу.

В нас обоих столько всего, он так прелестен, так тих, так замедленно звучит его голос — и шаг; так «лениво» расцветает на его губах — чарующая улыбка, и через минуту он может так загореться, жесты его станут быстры и широки, глаза заблестят, голос зазвенит, как струна, — весь другой! — но вот снова поник — и медленно падают интонации, и в лице, тонком и юном, какая бесконечная грусть! Точно жажда покоя... точно тихое одиночество, и что-то спокойное, как в старости, светится в его внимательном, чуть улыбающемся взгляде. И так похож на своего брата Бориса, с которым я рассталась.

А сейчас, когда солнце осветило его, какая-то страшная нежность видится мне в его глазах, глядящих далеко, на золотистую пыль заката, нежность бесконечная и простая...

Что-то смертельное схватывает меня за сердце от этого весеннего дня, от неги солнечных лучей, от медленного нашего шага, от тележки, катящейся сзади, от него, от себя, от того...


==========


Мы простились у мостика. В бурном небе неприветливо подымалась красная луна, убывающая. Я шла по полю, от которого душно пахло полынью, вверху были звезды. Бархат был вокруг меня. И счастье. Восторженным движением, в котором мне не хватало воздуху, я обняла крест-на-крест свои плечи, и, широко открыв глаза, шла так, глядя в тьму, в ночь, в ветер, чувствуя Вас, слыша Ваш голос, нежные Ваши и сдержанные слова, видя очерк бровей и глаз — ничего не видя...

И так я буду идти еще много раз, много раз после «первого разговора!» Падаю ниц, в пыль дороги, и целую землю за то, что я такой ее вижу! [82]

Как — утром я была полна веселья и остроты, ласковости шуток, вызова, и как — вечером утомлена целым днем мыслей о нем, и десятью часами прожитой жизни, была другая, точно на десять лет старше! И как не хотелось острить, и как шутки были тяжелы и не к месту — раскинув руки по песку, лежать, солнце ложится, мчатся паруса, мчатся волны...

Как оскорбительна жизнь!

Лежала и думала: «Я хочу только того, чтобы увидеть его вдали, приближающегося, — больше ничего не хочу — и это мне не дается! На это я отдаю силы целого дня!».

И — дальше: «Подумайте о том времени, когда я, тяжелее камня, буду лежать мертвая; подумайте, эти руки, сейчас неловкие и прелестные, холодны и больше не движутся; не пробежит это тело, на легких моих рогах, по камням!».

Бурно открыли бы Вы, если б знали, дверь мастерской, и сбежали бы вниз... Вы же подходите, здороваетесь, спрашиваете о купанья; если б знали Вы, как больно мне отвечать на вопрос — сколько я собрала камешков!

Будет время, мой милый друг, когда, прожив жизнь трудную и пустую, искусство ставя выше жизни, Вы,

мэтр,

— улыбнувшийся над лиричностью моих строк, сказавший о них «ребячество»,

вспомните, пожалуй, меня, наивную девочку, веселую, острую, дерзкую, невоспитанную, всегда немножко смешную, говорившую Вам о Ваших стихах вещи простые и, должно быть... Московские, — перебирая в ладонях пестрые камешки, кидая их вверх!

Жизнь пройдет, все пройдет, тверже, скорее, чем мнится! Уже нет этого дня, и он никогда не повторится-Канет в тьму все: «классицизм, символизм, акмеизм», — и, когда-нибудь, Петрограда не будет...

Покончив с собою или скончавшись пристойно, Вы будете под землей — тьма навек, как не думалось Вам, и как уже случалось со многими.

Декламатор! Поэт! Вы тогда поймете, пожалуй, смысл моих «нелепых» речей, и моих «московских» поступков!

И вспомните Вы тогда, если сможете, наши давнишние разговоры,

— Ваш юмор. Вашу сатиру,

— мой вздох,

Ваши критерии всех вещей [83]

— и мое знаменитое «озорство»,

— и то, как подолгу я слушала Вас, во всем несогласная с Вами, не споря! — Но не все вспомните Вы, так как этого не узнаете, как какой-то frisson9 тоски несся по мне!

Так позвольте напомнить Вам — равнодушие мое — после нежного обращения, то, как я внезапно вставала идти, то, как подавала Вам руку, и как не могли Вы понять ничего, видя такую грусть, слыша в саду через пять минут — мой веселый голос!


==========


Легкий балкон с резными перилами, за ним — дождь и черная ночь. Город без огней утопает в зелени; из аптеки, внизу, и из ресторана — щитами затененный свет (от моря, от турок). Блик света, упав на край дерева, осветил одну его веточку. Едут экипажи. Гудя, мчится автомобиль. Я сижу на стуле, в тени, вдыхая легкие капельки. Передо мной, в луче света, падающего из комнаты, стоит, в коротком сером пальто, тоненький Пушкин. Прядь темных легких волос упала на его лоб; тонкие руки сложены на груди. Его силуэт рельефен и ярок на фоне тьмы — я его на всю жизнь запомню! Позади, в открытой двери, ветерком чуть зыблется длинная кружевная штора, а за ней, на столе, мягко горят в высоких подсвечниках две свечи, освещая накрытый стол, чашечки, блестящий кофейник, вычурную бутылку ликера. Чуть сощурясь, курю...


==========


Я все в жизни встречаю с пафосом. Все во мне вызывает —тайный восторг! Но как я люблю эти темные — жгучие —инстинкты души моей, о которых так трудно сказать!

Сижу, опустив руки на черные складки пальто, курю; вполне ему неизвестная. Он сидит, что-то говорит. И вдруг —с невероятной силой, разрывая все, что стоит на пути, — и с каким наслаждением сознаю я этот мутный призыв, — делая больно голове, лбу, рукам, всему сердцу, всему существованию, — во мне несется тоска! Она темна и величественна. И в эти минуты я хочу той потрясающей красоты жизни, которая именуется ее безобразием, в которой все — мутно, все — через [84] край. Вызов всей душе моей, всем тихим чувствам, всему, что я лелеяла вчера, и буду лелеять завтра!

И в эти часы, что сказала бы я М.А.,I другу моему, защитнику, моей пристани?

Только то, что пристани нет, что я одинока.


==========


Я не обманываю себя. Я прекрасно знаю, что я никогда не погибну. Все — час, все — миг. На другое утро я бы стояла, чиста, как всегда, устала, невинна, в тоске: за окном — зелень, даль гор, деревенька, сельский ласковый пейзаж... Вон голуби у ограды церкви, и деревенский погост... Не показалась ли бы мне прошедшая ночь — глупостью и кошмаром? И жизнь —тишиной?

И сейчас — не курю ли я, с улыбкой смотря в окно, на желтую даль холмов за изгибом моря? Не напеваю ли я чистый мотив «избитой» St. Lucia?10


==========


Как легко бы могло случиться! Закрываю глаза, думаю:

— Клубы дыма, запах папирос, кто-то жмет мне руку, князь М. эластичным своим и стремительным шагом подходит ко мне. Я на него не гляжу, протягиваю ему руку, он, осторожно и крепко сжимая ее, подносит к губам. И уж через 10 секунд продолжает прерванный разговор с кем-то, взявшись за спинку стула; его рассказ образен и горяч, как всегда, но быть может и его голос стал сейчас — и мягче, и звонче. Он во внезапном жесте своем застыл, облокотясь о стул, его ботфорты блестят, — какая неотразимая грация!

П.Н. подходит к потонувшему в темноте клеенчатому дивану, и, взяв гитару, перебирает ее — гулкие звуки. К. вышел в соседнюю комнату, унеся с собой свечи, стало полутемно. Под самым потолком старинного кабинета — синее пламя лампадки; бледно блестят стекла овальных портретов, здесь и там слабо мерцает золото — ободок какой-нибудь рамы, золоченый фарфор, пышная люстра. П.Н. напевает: [85]

— «Je crains de lui parler la nuit,
J'ecoute trop tout ce qu'il dit,
Il me dit: «Je Vous aime...»
Et j'entends malgré moi,
J'entends mon coeur qui bat, qui bat,
Je ne sais pas pourquoi...»II

Я сижу в вольтеровском кресле, у меня бьется сердце, —я чувствую, что князь подошел, неслышно, ко мне, и стоит, облокотясь о высокую спинку.

Рокот струн. Знакомый мотив — что это? Ах, это песенка из Островского, — помню, девочкой, в театре Корша, я видела его пьесы. Буфетные, девичьи, липовые сады, тяжелые вышивки, бусы...

«Ты изменил, и льются слезы,
И я в тоске не вижу дня,
Упреки, жалобы, угрозы
В душе бушуют у меня...

* * *

Твоя улыбка открывает
В моей душе — блаженства рай,
И я с тоскою повторяю:
«Не изменяй, не изменяй!..»

Помню: невеста медленно подымается, все с гитарой в руке, смотря в упор на приезжего барина, глаза горят, ручки еле трогают струны.

— «Нет сил таиться, я рыдаю,
Хоть гордость шепчет мне «скрывай»,
И в страшных муках повторяю:
«Не покидай, не покидай...»

Гитара ее тогда, зазвенев, покатилась на пол, и уж я —не я, я — она, но гитара спокойно звучит, и вот уж мотив меняется, и я поднимаю на князя изнемогающие, прекрасные мои глаза!

Но M-mе В. трогает клавиши. О, как «непосредственно» и стремительно я подхожу к ней, прося спеть мою любимую песнь; разговор замолкает, и, звеня, расширяется ее голос, наполняет, наполнил комнату и уж переполняет ее. [86]

«Андалузская ночь хороша, хороша,
В ней и страсть, и немое бессилье.
Так что даже спадает, спадает с плеча
От биения сердца, мантилья».

И (я чувствую это, застыв у рояля в моей всегдашней слушающей позе) — тихо подходит князь и становится подле меня...

И тут — я напрягаю все силы свои, чтобы не спасовать и ответить: я повертываю к нему лицо, и встречаю взглядом его взгляд. И ничего больше. Я снова смотрю в рояль и слушаю пение, но вся почва жизни моей, заколебавшись, бросается из-под ног, и что будет потом, я не знаю: ветер ли у моря, и я перед ним, смотрящая в лорнет, в тоске, на далекие огоньки над черной водой, и там далеко-о, один красненький, разбивающийся столбик под ним... Или — то же море, но мы вдвоем? Я ничего не знаю! Я... Князь — знает?

«...В винограднике чьи-то шаги шелестят,
И мелькает огонь от сигары...»


==========


А через три часа — стукнет за мной дверь, и ветер рванет на тоненьком шнурке мою сумку; золотые огоньки по горе разбросаны реже. Плотно обнимает пальто с невысохшим воротником. Я стою на ступеньках, слушая, как кто-то из оставшихся трогает клавиши, я в тоске хочу: только заснуть, и долго, долго не просыпаться, — до следующей встречи. О, буря,

«О, ночь, о, глаза!»11

Князь. Если б Вы вышли сейчас, и, взяв мои руки, сказали «едем со мной?» — я бы кинулась к Вам, и, может быть, в первый раз...

Но ночь тиха. Дверь не стучит. Вы не идете. И как кружится у меня голова!.. [87]


==========


Никуда идти не хотелось. По освещенной и шумной Тверской я прошла в Трехпрудный. Мне хотелось этот день завершить именно так — о, дом волшебный и давний!

Дворник отпер мне черный ход, и, не зажигая света, я прошла по комнатам, внизу, потом вверху. Пусто, холодно, тени, снаружи падает свет. Выступы, печи, двери, окна, паркет, разорванный линолеум... Как дико идет жизнь!

Сколько людей, сколько дней, сколько лет! И прошлое —не больше, чем сломанная картонка — о Боже мой!

Я стояла, прислонясь к подоконнику, в глубине моего бывшего «магического кабинета», и вспоминала. Этот дом —он точно прообраз всей жизни: было — ушло. Ни следа. Голые стены. С вокзала слышались, как всегда, гудки... Те же окна... Все: реально.

И нет: ничего.

И я уж не та, и меня нет. Да, мы вступаем в ту же реку, — и не вступаем в нее!

Двор: сугробы снега, мостки, знакомый вход, тополя, —ведь это кипело, жило`; хлопали двери, мы выбегали во двор, визжали собаки... Темно. Мокро. Окна блестят. Вот мои окна. Дом с т о и т. Все, как прежде. Ничто не дрогнуло. Почему из нас никого там нет — н е п о н я т н о!


==========


Б. — в черном пальто, широкополой фетровой шляпе, с белокурыми, волнистыми легкими волосами вокруг тонкого оживленного острого лица, его «р», его смех, все его причуды, синий блеск глаз, которые я так любила, тонкие полоски бровей... Б. — это целый мир, перед которым я часто перестаю быть собой. Я ждала его с чувством стесненности и тоски, а рассталась с ним нежно, беспомощно, вся поникнув. Он все тот же. Он — он. Я никогда не сумею этого рассказать. Но что бы я о нем ни говорила, порою мне кажется — никогда тут не пройдет все, до конца.

Мое сердце от иных выражений его дрожит, как ни от кого. Актер! Ребенок! Друг! О, эти ироническия речи в течение часа, и поспешное прощание «мне пора», о, этот сарказм, который я ненавижу, но от которого всегда так больно, это красноречие, этот вздор, который он говорит, это нестерпимое поведение, инквизиторские вопросы, все что бесит меня, все, что меня так измучило — все это я глубоко и непонятно люблю! [88]

Но что между нами скользит — настолько острее, глубже, лучше моих рассказов, что об этом бесполезно писать.

Я не буду преувеличивать. Сейчас я уж становлюсь собой, все проходит, все удержимо. Конечно. Но не встречала я такого кипения, такой игры, таких: пафоса, остроты, боли, такой бесполезности, только: он и я.

Кому так глубоко, как ему и как мне, «наплевать» на все окружающее? Кто с такой злобой может смеяться, и кто так добр?

Есть две картины, беспокоящие глаз... до красоты... до безобразия: это — Борис Т., и Анастасия Цветаева!


==========


А думая о Г., я чувствую чувства глубокие, тонкие, острые. Часть души моей в нем осталась.

И самые прекрасные часы моей жизни — (о, как ответственно и как больно писать!) были — самые безысходные!


==========


А теперь я чувствую — что-то оборвалось в жизни моих последних дней. Я в тихой и смутной тоске. Я снова одна. Мне — по-человечески — ужасно грустно. Да, я все понимаю. Иначе и быть не могло. Но эту грусть расставания подчас почти нельзя перенести. Да, я знаю. Путей нет! Ну два, ну десять вечеров пробыть вместе — и прощание. Но как хочется мне пойти к нему, положить ему руки на плечи, сказать, что я его начинаю любить...

Как душно. Как хочется быть человеком, женщиной; как бьется сердце, как бьется жизнь, как хочется превозмочь безысходность!..


==========


— Т., — говорю я, — значит, Вы меня любите?

— Да, Ася.

— Ах, как это безнадежно!

— Совершенно.

— Да нет, Вы не понимаете, что я хочу сказать!

— Напрасно Вы так думаете.

— Да нет, я просто удивлена. За что Вы меня любите? А Вы меня очень любите?

— Очень. [89]

— И всегда будете любить?

— Всегда.

— До смерти?

— Думаю, да.

— Это очаровательно, Т.

— Совершенно.

— Но Вы ясно понимаете всю бессмысленность этой любви?

— Вполне.

Молчание.

— А знаете, Т., если говорить откровенно, то я совсем не понимаю Вашего отношения ко мне.

— Я его сам не понимаю, Ася. Если б я его понимал, я бы Вам, конечно, помог.


==========


— Скажите мне, Вы пишете какие-нибудь заметки о войне? Нет? Ну да, я понимаю, некогда. Да вспрочем, вы говорили, что у Вас прекрасная память...

— Вы забываете, что я тогда говорил о моей памяти по отношению к Вам.

— Ах, вот как! Но Вы, конечно, не сможете ничего —написать об этом?

— Конечно, ничего! Никогда.

— Так. Печально.

— Ася, печально ли?

Трамвай качается, вдали — маленький кусочек синего неба, и льдом покрытые, тонкой корочкой — мостовые. Дома.


==========


— Т., как Вы думаете, почему все мои друзья в последнее время мне деятельно твердят, что я из хорошей семьи. Что бы это значило?

— Надеюсь, я Вам не говорил ничего похожего?

— Вы — нет; но другие. Знаете, в этом есть что-то почти фатальное. Я знаю, что многим, глядя на меня, приходит мысль, что я непременно погибну. Но, ведь, по существу говоря, это глубоко глупая мысль. Ибо когда я ближе к себе приглядываюсь, я вижу, что я уже погибла. И — знаете, странное ощущение! Я бы сказала так: все уже свершилось. И смешно: я уже погибла, а жизнь кругом меня продолжает идти, как всегда, и все очаровательно по-прежнему. И я сама [90] очаровательна... Изумительные, я Вам скажу, на свете совершаются вещи!

— Да, я думал об этом недавно. Вещи поистине изумительные.

— Т., Вы когда-нибудь видели женщину необычайнее меня? Как? — Вы раздумываете? Друг! Это очень плохо. Вы совсем разучились — на войне — быть галантным. И Вы не поняли моего вопроса: он был бесконечно менее глубок, чем Вам показалось. Мне не надо от Вас ничего, кроме любезного ответа. Ну, ласкового. Ну, нежного. Ну...

— Я жду.

— Вы не дождетесь.

— О! Я шутил!

Пауза.

— Да! Вы меня любите? (я стою у граммофона, он играет вальс «Wienerblut».).

И в то время, как он отвечает мне, что я уже повторяюсь, я говорю, переставив иглу на мое любимое место — сладостный перелив, —

— Вы очень любите жизнь?

— Очень. Особенно теперь.

— Ах, я тоже.

— Ася, Вы скоро перестанете заводить эту ужасную музыку?

— Но ведь я ее люблю! Это моя главная радость! Неужели она Вам мешает? Андрюша же спит под нее!

— Но я не совсем — Андрюша. Я не мог даже спать под стрельбу, а уж под музыку...

— Вы мне очень нравитесь.

— Я это знаю.

— Вы дерзки, мой друг. Но это пройдет. Вообще — все пройдет! Т., все пройдет? (Я остановилась перед ним, опустив руку с папиросой, чуть наклонив на бок голову, и гляжу ему в лицо. Он выше меня на целую голову, в офицерском мундире, волосы и бородка коротко подстрижены, голубые глаза длинного и холодного разреза, прямо глядят на меня.)

— Все пройдет, Ася, это совсем несомненно.

Я гляжу, потом улыбаюсь, потом таю в вопросе:

— А Вы меня очень любите?

— Очень. [91]

Потом вальс «Березка». Он стоит рядом со мной и рассказывает об одной ночи, когда невдалеке разрывались австрийские «чемоданы», — как у него что-то сжалось в груди.

— Скажите: страх, ужас?

— Ужаса никакого. Но скверное самочувствие. Мы прилегли... Из австрийского лагеря, слышно, — немецкая речь, огоньки видны...

— Так зачем же Вы едете туда еще раз? Ведь Вы не обязаны ехать? Вы...

— Да интересно, Асенька.

— Благодарю покорно. Что за нелепая игра со смертью!

— Возмутительная. На другой день мне было поручено перевести наш поезд...

Я слушаю. Вальс звучит. А где-то рвутся снаряды.

— Много видели раненых?

— Много. Человек по пятьсот... Лошадей очень жаль, невозможно смотреть на раненых. Эти глаза, и они так тяжело дышат...

— А людей жаль?

— Меньше.

— Да, я тоже думаю, что меньше. А Вы, все-таки, очень добры?

— Я? Думаю, что нет.

Пауза.

— А вот еще раз мне пришлось с одним офицером скакать ночью...

— Ах, — говорю я, прослушав, — зачем Вы едете снова? Вдруг будете убиты?

— Все возможно.

— Не жаль?

— Да как Вам сказать? — иронически — жаль — немножечко...

— Мне тоже — немножечко жаль... (он кланяется).

— Нет, интересно! Сейчас бы трудно не ехать туда!

— Да, конечно! — с внезапным подъемом восклицаю я, —Ах...

Но тут главное во всем этом, то, чего никак не сказать. Вот солнце узким лучиком упало ему на плечо, и меня что-то остро схватило за сердце... Вальс смолк, и мы оба стоим, замолчав, и я опустила глаза под его взглядом, который не подходит к тому разговору, что мы ведем. Вот я курю, он стоит напротив меня, большой и высокий, я точно девочка [92] перед ним, я что-то шучу, говорим о смерти, кощунство и изящество таких разговоров мне бросились в голову, как вино —

я смотрю на яркий цвет его погон, на бобрик русых волос, вспоминаю, как мне было 13 лет, ему — 20, как я часто бывала в его семье, летом, в розовом платье, он мне срезывал можжевеловые палочки, давал книги...

И вдруг —

ах, вместе с ним, без ответственности, без будущего, так, ради вечера, кинуться в самую бешеную жизнь12, — о свобода!

И он, и я твердо знаем: что все неважно,

                                        что все возможно,

                                        что все пройдет!..

Ах, мы твердо, должно быть, помним, что мы «из хороших семей!..





Комментарии

Повесть «Дым, дым и дым» была издана в 1916 г. в типографии Левенсона, которая находилась в родном для сестер Цветаевых Трехпрудном переулке. «Наперекосок от нас», — писала Марина Цветаева. Ее строчки:

«В переулок сходи Трехпрудный,
в эту душу моей души...» —


помнят теперь многие. Ей и посвятила свою вторую книгу Анастасия Цветаева. После «Королевских размышлений» Марина Цветаева в стихотворении «Асе» писала: «Ты мне нравишься: ты так молода,..». В 1988 г. книгу «Дым, дым и дым...» переиздали с сокращениями в томе под названием «Только час» (Москва, «Современник») с подзаголовком «Проза русских писательниц конца ХIX-начала XX века». На этот раз — через семьдесят лет! — А.И.Цветаева сопроводила свой текст послесловием. О сокращениях в книге сказано, что они сделаны автором. Учитывая издательскую практику советского времени, когда в случае несогласия с редактором, [246] автор рисковал самим фактом публикации, трудно сказать, насколько радовали А.И.Цветаеву эти сокращения и другого рода вторжения в текст.a Ясно только, что ей хотелось, чтобы после прославивших ее «Воспоминаний» книга «Дым, дым и дым» не была забыта. Если первое издание было автобиографией — попыткой понять самое себя, делая свою жизнь литературой, каким-то психоаналитическим терапевтическим средством, то второе — биографией. Потому что, прожив жизнь, А.И.Цветаева уже гораздо яснее видела свое прошлое и знала «контекст», неизбежно смотрела на себя не изнутри событий собственной жизни, а как бы извне.

Название повести намеренно вызывало воспоминание о романе Тургенева «Дым». Можно было бы привести много примеров этого, но, кажется, достаточно и такой цитаты:

«Ветер дул навстречу поезду; беловатые клубы пара, то один, то смешанные с другими, более темными клубами дыма, мчались бесконечною вереницей мимо окна, под которым сидел Литвинов. Он стал следить за этим паром, за этим дымом. [...] «Дым, дым», — повторил он несколько раз; и все вдруг показалось ему дымом, все, собственная жизнь, русская жизнь — все людское, особенно все русское. Все дым и пар, думал он. [...] дым, дым и больше ничего. А собственные стремления, и чувства, и попытки, и мечтания? Он только рукой махнул».b

Или это: «Elle n'a pas la foi,c — испаряется, как дым кадильный [...]».

Тургенев тогда был очень популярен. Даже столь отличная от Анастасии Цветаевой Лариса Райснер в 1915-1916 гг. издавала вместе с отцом журнал «Рудин», названный по имени героя романа любимого писателя. В своей повести А.И.Цветаева упоминает и «Асю», и «Первую любовь», и Ирину из «Дыма», и Базарова, Одинцову из «Отцов и детей», и лишнего человека — Веретьева из почти забытого сейчас «Затишья»...

Предлагаемое издание воспроизводит текст 1916 г., читатель сможет сам сравнить два варианта автобиографической [247] повести, написанной в разные исторические эпохи. Человека, знакомого, например, с «Лолитой» В.Набокова, с фильмом Б.Бертолуччи «Последнее танго в Париже» и др., вряд ли серьезно шокирует своей откровенностью «Дым, дым и дым» А.И.Цветаевой. В 1965 г. она в возрасте семидесяти с лишним лет (и почти за тридцать лет до конца своей жизни) писала:

«...Читайте иногда мою молодость, и не осудите чрезмерную, может быть, откровенность, продиктованную — тоской. Эта книга была превратно понята, и я сама дала этому повод 2-мя словами, ошибочными [...], изменившими контекст.

Жизнь прошла, как пройдет когда-нибудь и Ваша, и Азорские острова Маяковского, и Маринин «век юный, прелестный», «который стрелой пролетит»...

Живите и собирайте книги лучше моей, которые я уже не прочту, и вспоминайте меня».d

(Издатели благодарят Льва Михайловича Турчинского — владельца первого издания книга А.И.Цветаевой и адресата цитированного посвящения за возможность сопоставления текстов).

Разметка пагинации дана в квадратных скобках. Номера страниц соответствуют окончанию страницы.

Комментарии Ю. М. Каган.



* * *

Nil nisi divinum stabile est; caetera fumus. (Ничто не прочно, кроме божественного; прочее — дым). e

I. Автор деликатно и сдержанно обозначает героев повествования буквами. Полностью названы только сестра Марина, первый муж — Борис, второй муж — Маврикий Александрович Минц, сын Андрюша, брат Андрей, т.е. родственники — люди близкие. В издании 1988 г. некоторые упоминаемые лица обрели имена.

II. «Я боюсь говорить с ним ночью, я слишком прислушиваюсь ко всему тому, что он мне говорит. Он мне говорит: «Я вас люблю...», и я слышу — сама того не желая, я слышу, как мое сердце бьется, бьется, я не знаю, почему». (Франц.)

* * *

1. Из моих сожженных (мною) многих дневников, в припадке отчаяния; в памяти осталось еще несколько строк, совсем мало.

2. Ангел-хранитель (франц.).

3. «Révolte des anges», An. France — «Восстание ангелов», А.Франс (прим. авт.).

4. Лошадка на палочке (нем.).

5. Веселье, ликование (франц.).

6. Из моего дневника 16-ти лет (прям. авт.).

7. «Трагедий нет» — обаятельное противоречие! А.Ц. (прим. авт.).

8. Пенсне (франц.).

9. Озноб (франц.).

10. Санта Лючвя (итал.).

11. Из сказок Шехерезады (прим. авт.).

12. Что такое «бешеная жизнь?» Путешествия? Питье вина? Катанье на тройках? — О, прекрасные времена, когда еще можно было «бешено жить» — времена авантюр, Манон Леско, Казанова... Теперь нельзя кинуться в бешеную жизнь с человеком любимым. Мохно только дожить до этой бешеной жизни (моя зима 1912-13), но уж это не манера любить, а конец любви, и начало новой. — А.Ц. (прим. авт.).

* * *

a. Некоторые строки, слова имеются только в новом издании. Так, вместо «...читать Пинкертона, пять вино» (стр. 113) в 1988 г. стало «...читать книги стихов» и т.п.

b. Тургенев И.С. Собрание сочинений. М. 1954. Том 4. С. 175.

c. У нее нет веры (франц.). Там же. С. 185.

d. Этот текст публикуется впервые.

e. Из книги «Эмблемы и символы», переизданной в Москве в 1995 г. Эпиграф составителя Примечаний. Поэт Виктор Боков вспоминал, как в 1941 г., провожая вместе с Пастернаком Марину Цветаеву в эвакуацию, сказал: «Знаете, Марина Ивановна, [...] я на Вас гадал. — Как же Вы гадали? — По книге эмблем и символов Петра Великого. — Вы знаете эту книгу? — с удивлением спросила она...»



(источник — Анастасия Цветаева «Собрание сочинений». Том 1.,
М., «Изограф», «Благотворительный Фонд имени семьи Цветаевых», 1996 г.,
256 с., ф. 84 х 108 1/32, /переплет/ 7А, тир. 5 тыс. экз.,
ISBN 5-87113-035-6,
стр. 63—209)

Часть 1 | Часть 2 | Часть 3 | Часть 4